Рядом канава была, а здесь ее нет. Перерыли все тут, ничего не поймешь. Сколько земли наворотило! Это уже без меня. Зарывались по самую макушку. Где-то здесь канава, только не найду, а по ней я ползал.
— Гриша,— отозвался Славка,— а может, вы канаву животами выровняли?
— Все может быть, Славка, все может быть,— вытягивая шею и оглядываясь по сторонам, проговорил Гриша.— Тут такая кутерьма была. Уже в госпитале Мишка Богун со второго орудия рассказывал, когда прорвались танки, осталось только их орудие, и то прицел разбит. Так Мишка по стволу наводил...
Пересекли неглубокий овраг, поднялись на пригорок, и нам открылось такое, что заставило сразу всех умолкнуть. До самой Елховской балки тянулась рыжая паутина бесконечных траншей, зияли провалы развороченных блиндажей, окопов, воронок от тяжелых снарядов и бомб, торчали остовы разбитых и сгоревших танков, бронетранспортеров, автомашин. Темнели плешины выжженной земли. На них не росли даже ко всему привыкшие полынь и чернобыл. Наше Горемычное поле, какое трактористы проклинали за сплошные окопы, ни в какое сравнение с этим местом не шло.
— Навсегда загубленная земля,— тоскливо огляделся вокруг Шурка,— тут и через сто лет ничего не вырастет.
Я молча катил велосипед, смотрел на горы вывороченного суглинка и думал: «Каково же было нашим солдатам всего полгода назад?» Здесь наша линия фронта держалась до самого того туманного угра двадцатого ноября, когда началось наступление с юга Сталинграда.
Если бы я знал, что у этих рвов и окопов немцы не прошли. Если бы мы все знали, нам не так горестно было бы умирать в норах-блиндажах. Тогда время, казалось, остановилось и оборвало жизнь. Она еще еле теплилась только в нас, но в любую минуту могла тоже погаснуть, как погасла в тех, что навсегда схоронены под развалинами.
Иду по открытому полю, вижу перерытую, обожженную землю и могу представить, что здесь творилось, пытаюсь объяснить тот вселенский страх, который тогда сжигал нас. Ищу ответа и не нахожу. Думаю, думаю... Он шел оттого, что мы не знали, что творится вокруг нас. Умирать в одиночку, наверное, самая страшная смерть. Кажется, теперь я знаю настоящий смысл пословицы: «На миру и смерть красна». Если бы со мною не случилось всего этого, я никогда бы не понял ее другого, сокрытого смысла.
Я не знаю, какие у страха глаза, я знаю, отчего они велики. От одиночества. Если бы мы знали, что мы не одни, что не все сошлось на нас... Если бы мы ведали, что время не остановилось и есть еще жизнь... Кажется, это было давно, в какой-то другой жизни, и, может быть, не со мной, а с кем-то другим...
Нет, это было только вчера, вот здесь, в этой степи. Сколько же вокруг переворочено земли! Один противотанковый ров, разрубивший на многие километры степь от оврага до оврага, чего стоит. И все это вырыто вручную.
Я и сейчас до мельчайших подробностей вижу такую картину.
В степи, где нет ни кустика, под палящим солнцем тысячи женщин, стариков и подростков. Мы углубляем овраг, превращая его в противотанковый ров. Работами руководят военные. Я в паре с соседом и одноклассником таскаю на носилках из оврага землю. Нагружает землю дед Булавин — могучий, саженного роста старик. Жара смертная, а дед в огромных, подшитых резиной от автопокрышки валенках. У него больные ноги. Его никто не мобилизовывал на окопы. Он сам пришел, почти приполз сюда. Двое его сыновей и дочь в армии.
Овраг, как муравейник, сплошь запружен людьми. Кажется, вся степь сдвинулась с места. Люди почти не разговаривают, они как заведенные снуют и снуют... Жара сморила всех. Только пьем из бочки воду.
Не знаю, помог ли нашим солдатам этот ров-овраг, но гитлеровцев удерживали здесь почти до середины сентября, когда уже бои шли в самом городе...
А вот этот противотанковый ров, видно, сослужил защитникам южной окраины города добрую службу. Здесь фашисты не прошли.
Я никогда в своей жизни не видел столько разбитой техники. Особенно много ее было у Разгуляевки, Садовой и Гумрака — последнего гитлеровского аэродрома. Но и в нашей степи немало.
Еще и сейчас, после того, как в первые месяц-два после окончания боев отсюда убрали все, что могло двигаться или можно было легко увезти, здесь осталось столько разбитых и сгоревших танков, бронетранспортеров, автомашин, разбитых самолетов, исковерканных орудий, минометов, повозок, что все это вряд ли можно было вывезти до конца года.
Много позже я узнал, что гитлеровцы за семь месяцев боев на сталинградской земле потеряли около трех тысяч танков, более двенадцати тысяч орудий и минометов, четыре тысячи триста боевых и транспортных самолетов и свыше семидесяти тысяч автомашин... К этому еще надо прибавить те полтора миллиона убитых и раненных в боях за Сталинград немецких солдат и офицеров.
Я закрываю глаза и вижу бесконечные, до самого горизонта, степные кладбища разбитой военной техники.
После того как был восстановлен металлургический завод «Красный Октябрь», собранного здесь металлолома хватило ему на три года работы.
...Мы подошли к нашему тяжелому танку КВ. Он лежал вверх гусеницами, подмяв под себя сорванную башню с длинным стволом пушки. Черное, закопченное брюхо вспорото взрывом. Какая сила перевернула эту пятидесятитонную махину? Молча обошли танк, думая о тех, кто был в нем.
— Только автогеном резать,— бросил Шурка,— так эту махину не вывезешь...
И опять молчание. Нас точно подхватило ветром. Хотелось скорее уйти от этого мертвого танка. Даже про Гришу забыли. Он налегал на костыли, старался не отставать и больше уже не петлял от блиндажа к блиндажу. Гришины волосы, в такт костылям, взлетали со лба, падали на глаза. Смотрел вниз на свой единственный солдатский ботинок. О чем он думал, кого вспоминал? И почему так отчужденно и, как мне казалось, сердито посмотрел на всех нас сразу там, у танка?
Четверть часа шли молча. Я катил велосипед. А из головы не шел танк с сорванной башней и вспоротым брюхом. Сколько я видел их, закопченных, с распущенными по земле, как солдатская обмотка, гусеницами. Еще летом, в конце августа сорок второго, увидел первого убитого нашего красноармейца. У него с правой ноги размоталась обмотка, и с тех пор сорванные и распластанные на земле гусеницы танков напоминают мне ту солдатскую обмотку.
Этот танк тоже врежется в мою память. Как он сюда заскочил? А может, их было много? Все увезены на переплавку или в ремонт, а этот, бедняга, увяз в овраге, и до него еще не дошел черед.
Судя по ржавчине, проступившей сквозь мазутную копоть и окалину, стоит он здесь, наверно, с осени. Всю зиму и весну засыпало его снегом и полоскало дождем, а так и не смыло гарь бушевавшего в нем огня. Если танк здесь с осени, то Гриша знает его. Может, именно поэтому он так погрустнел?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107
— Гриша,— отозвался Славка,— а может, вы канаву животами выровняли?
— Все может быть, Славка, все может быть,— вытягивая шею и оглядываясь по сторонам, проговорил Гриша.— Тут такая кутерьма была. Уже в госпитале Мишка Богун со второго орудия рассказывал, когда прорвались танки, осталось только их орудие, и то прицел разбит. Так Мишка по стволу наводил...
Пересекли неглубокий овраг, поднялись на пригорок, и нам открылось такое, что заставило сразу всех умолкнуть. До самой Елховской балки тянулась рыжая паутина бесконечных траншей, зияли провалы развороченных блиндажей, окопов, воронок от тяжелых снарядов и бомб, торчали остовы разбитых и сгоревших танков, бронетранспортеров, автомашин. Темнели плешины выжженной земли. На них не росли даже ко всему привыкшие полынь и чернобыл. Наше Горемычное поле, какое трактористы проклинали за сплошные окопы, ни в какое сравнение с этим местом не шло.
— Навсегда загубленная земля,— тоскливо огляделся вокруг Шурка,— тут и через сто лет ничего не вырастет.
Я молча катил велосипед, смотрел на горы вывороченного суглинка и думал: «Каково же было нашим солдатам всего полгода назад?» Здесь наша линия фронта держалась до самого того туманного угра двадцатого ноября, когда началось наступление с юга Сталинграда.
Если бы я знал, что у этих рвов и окопов немцы не прошли. Если бы мы все знали, нам не так горестно было бы умирать в норах-блиндажах. Тогда время, казалось, остановилось и оборвало жизнь. Она еще еле теплилась только в нас, но в любую минуту могла тоже погаснуть, как погасла в тех, что навсегда схоронены под развалинами.
Иду по открытому полю, вижу перерытую, обожженную землю и могу представить, что здесь творилось, пытаюсь объяснить тот вселенский страх, который тогда сжигал нас. Ищу ответа и не нахожу. Думаю, думаю... Он шел оттого, что мы не знали, что творится вокруг нас. Умирать в одиночку, наверное, самая страшная смерть. Кажется, теперь я знаю настоящий смысл пословицы: «На миру и смерть красна». Если бы со мною не случилось всего этого, я никогда бы не понял ее другого, сокрытого смысла.
Я не знаю, какие у страха глаза, я знаю, отчего они велики. От одиночества. Если бы мы знали, что мы не одни, что не все сошлось на нас... Если бы мы ведали, что время не остановилось и есть еще жизнь... Кажется, это было давно, в какой-то другой жизни, и, может быть, не со мной, а с кем-то другим...
Нет, это было только вчера, вот здесь, в этой степи. Сколько же вокруг переворочено земли! Один противотанковый ров, разрубивший на многие километры степь от оврага до оврага, чего стоит. И все это вырыто вручную.
Я и сейчас до мельчайших подробностей вижу такую картину.
В степи, где нет ни кустика, под палящим солнцем тысячи женщин, стариков и подростков. Мы углубляем овраг, превращая его в противотанковый ров. Работами руководят военные. Я в паре с соседом и одноклассником таскаю на носилках из оврага землю. Нагружает землю дед Булавин — могучий, саженного роста старик. Жара смертная, а дед в огромных, подшитых резиной от автопокрышки валенках. У него больные ноги. Его никто не мобилизовывал на окопы. Он сам пришел, почти приполз сюда. Двое его сыновей и дочь в армии.
Овраг, как муравейник, сплошь запружен людьми. Кажется, вся степь сдвинулась с места. Люди почти не разговаривают, они как заведенные снуют и снуют... Жара сморила всех. Только пьем из бочки воду.
Не знаю, помог ли нашим солдатам этот ров-овраг, но гитлеровцев удерживали здесь почти до середины сентября, когда уже бои шли в самом городе...
А вот этот противотанковый ров, видно, сослужил защитникам южной окраины города добрую службу. Здесь фашисты не прошли.
Я никогда в своей жизни не видел столько разбитой техники. Особенно много ее было у Разгуляевки, Садовой и Гумрака — последнего гитлеровского аэродрома. Но и в нашей степи немало.
Еще и сейчас, после того, как в первые месяц-два после окончания боев отсюда убрали все, что могло двигаться или можно было легко увезти, здесь осталось столько разбитых и сгоревших танков, бронетранспортеров, автомашин, разбитых самолетов, исковерканных орудий, минометов, повозок, что все это вряд ли можно было вывезти до конца года.
Много позже я узнал, что гитлеровцы за семь месяцев боев на сталинградской земле потеряли около трех тысяч танков, более двенадцати тысяч орудий и минометов, четыре тысячи триста боевых и транспортных самолетов и свыше семидесяти тысяч автомашин... К этому еще надо прибавить те полтора миллиона убитых и раненных в боях за Сталинград немецких солдат и офицеров.
Я закрываю глаза и вижу бесконечные, до самого горизонта, степные кладбища разбитой военной техники.
После того как был восстановлен металлургический завод «Красный Октябрь», собранного здесь металлолома хватило ему на три года работы.
...Мы подошли к нашему тяжелому танку КВ. Он лежал вверх гусеницами, подмяв под себя сорванную башню с длинным стволом пушки. Черное, закопченное брюхо вспорото взрывом. Какая сила перевернула эту пятидесятитонную махину? Молча обошли танк, думая о тех, кто был в нем.
— Только автогеном резать,— бросил Шурка,— так эту махину не вывезешь...
И опять молчание. Нас точно подхватило ветром. Хотелось скорее уйти от этого мертвого танка. Даже про Гришу забыли. Он налегал на костыли, старался не отставать и больше уже не петлял от блиндажа к блиндажу. Гришины волосы, в такт костылям, взлетали со лба, падали на глаза. Смотрел вниз на свой единственный солдатский ботинок. О чем он думал, кого вспоминал? И почему так отчужденно и, как мне казалось, сердито посмотрел на всех нас сразу там, у танка?
Четверть часа шли молча. Я катил велосипед. А из головы не шел танк с сорванной башней и вспоротым брюхом. Сколько я видел их, закопченных, с распущенными по земле, как солдатская обмотка, гусеницами. Еще летом, в конце августа сорок второго, увидел первого убитого нашего красноармейца. У него с правой ноги размоталась обмотка, и с тех пор сорванные и распластанные на земле гусеницы танков напоминают мне ту солдатскую обмотку.
Этот танк тоже врежется в мою память. Как он сюда заскочил? А может, их было много? Все увезены на переплавку или в ремонт, а этот, бедняга, увяз в овраге, и до него еще не дошел черед.
Судя по ржавчине, проступившей сквозь мазутную копоть и окалину, стоит он здесь, наверно, с осени. Всю зиму и весну засыпало его снегом и полоскало дождем, а так и не смыло гарь бушевавшего в нем огня. Если танк здесь с осени, то Гриша знает его. Может, именно поэтому он так погрустнел?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107