Носятся ужасные слухи, что свыше 360 отпускников захвачены русскими... Поражение в Африке, и здесь дела— дрянь.
26 ноября. Каждый раз, когда появляется связной, приходится выбегать по своим надобностям. Господа офицеры из штаба сидят теперь с расстройством желудка — от страха. Кольцо вокруг нас смыкается все теснее. А в сообщениях с фронта говорится только о прорыве на Дону. Нам уже много говорили чепухи, так и на этот раз. Получил, вероятно, последнюю почту.
Эти записки несколько опередили мой рассказ. Скоро я совсем оставлю этого незадачливого немецкого офицера одного, и он будет сам досказывать про конец сроей бесславной жизни и про то, что случилось с третью миллиона его сограждан в нашей степи на Волге. Судьба нае свела меньше чем на месяц, а потом вновь развела, и дальше у него будет почти еще два месяца агонии в железном кольце окружения, когда ему и таким, как он, воздастся за все, что они принесли на нашу землю. Н© это будет потом.
ОСВОБОЖДЕНИЕ
После лоездки в Сталинград я, наверное, сильно простудился и по утрам тяжело и неохотно вылезал из-под дедушкиного тулупа. А сегодня чувствовал себя особенно плохо и даже не поднялся к завтраку. Запах духовитой, горячей пшенной каши кружил голову, а я лежал и не мог разомкнуть век, Сон пересиливал голод. Йозже, когда мы действительно голодали, такого никогда не случалось, даже если мне нездоровилось, а теперь я лежал, к тому же хитрил: «Мою порцию никто не съест, еще и добрый добавок выделят».
Слышал, как несколько раз в кухню входил и выходил дедушка, чертыхался, костерил «супостатов», сообщил, сегодня сильнющий туман. Они поговорили с мамой, что, возможно, это последний, «сороковой» туман и тогда уже наконец окончательно «ляжет зима», А по* том все вдруг зашумели и засуетились в кухне.
— И я тоже, и я тоже,— захныкала маленькая Люся. Дверь несколько раз хлопнула, и я в кухне остался один.
Обрадовался, что все ушли: посплю, подумал, еще немного в тепле — и, наверное, тут же уснул, но только на миг, как бывает утром, когда ты смотришь на часы и тебе пора вставать, а сам медлишь и засыпаешь всего на несколько минут или даже секунд, а потом пробуждаешься.
Хлопнула дверь, опустела кухня, я глянул на отцовские часы (они все время со мной) — девять тридцать — и провалился в сон, но, видно, тут же проснулся, потому что часы показывали все те же девять тридцать. Проснулся от необъяснимой тревоги: проспал!
Но тут же понял, что разбудил меня гул. Несколько минут затаенно прислушивался к этому нарастающему и "какому-то всеобщему гулу. Он шел отовсюду — от земли, неба, он сотрясал саманные стены, потолок и даже земляной пол, в кухне все вибрировало. И меня опять будто пронзило: проспал!
Вскочил, в одну минуту оделся — и наружу. Во дворе никого. Выбежал на улицу. Здесь стояло несколько человек в каких-то странных, застывших позах. Люди слушали этот гул. А он все нарастал, волна за волною, со стороны Красноармейска.
«Началось! — Меня обдало такой радостью, что я не смог сдержать дрожь.— Началось! — клокотало все во мне.— Начала распрямляться пружина, которую столько долгих месяцев сжимали немцы... Сколько мы ждали этого часа! Сколько сделали нечеловеческой работы люди, чтобы пришел этот миг! — И сразу острая боль утраты, непоправимости: — А сколько так и не дождались!..»
Гул перерастал в сплошную канонаду, которая все сильнее сотрясала землю, небо, рвала вязкую пелену тумана. Испуганно залаяли и завыли собаки (а я считал, что их всех постреляли немцы), взревели моторы автомашин, послышались голоса чужой речи... Стоять на месте уже было нельзя, и я опять сорвался и побежал.
Видимо, в то утро у меня все же была температура, а может, и время смыло из памяти многие эпизоды, но этот день, двадцатого ноября сорок второго, когда с нашего, южного края началось Сталинградское наступление, помню, пусть и клочками, как будто передо мною прокручивают старую, изорванную киноленту.
Помню, кто-то бежал по хутору и кричал;
— Мэтэфэ горит, мэтэфэ горит!
Туман уже начал рассеиваться, но дома еще только
проступали. Я кинулся к Васькиному двору, по дороге столкнулся с ватагой хуторских мальчишек. Они бежали по улице в сторону молочной фермы. Среди них и наш Сергей. Он сразу отбежал в сторону, боясь, что я верну его домой. Но мне было не до него.
— Где Васька, где все?
— Они там, все там,— ответила ватага и понеслась дальше по улице.
Я побежал напрямик, через дворы, и оказался на пожаре раньше мальчишек. Еще не было видно огня и дыма, а уже по запаху почувствовал — горят пищевые продукты. Тяжелый, дурманящий запах горелого мяса забивал все другие пряные запахи, и только время от времени пробивался горький хлебный дух: так горели в городе продуктовые магазины в первые дни бомбежки.
Дней десять назад немцы ликвидировали бойню (видно, уже не стало скота) и разместили в помещении молочной фермы какой-то склад. А какой именно, мы узнали только сейчас.
Ферма пылала жарко.
— Подожгли, гады! — Васька бежал мне навстречу.— Открыли бочки с бензином и катали их вокруг МТФ. А одна сейчас взорвалась там! — Он ткнул рукой в сторону огня.— Слыхал, жахнуло? Там, наверное, еще есть, и опять жахнет...
Васькино лицо было в копоти, а вихор белого чуба, выбившегося из-под шапки, вился мелкими золотыми кудряшками.
— Смотри, сгоришь,— остерег я его.
— А-а! — отмахнулся он.— Ребята знаешь как ныряют в огонь. Там прорва всего. И сахар, и шоколад, и консервы разные. А как жахнула бочка, так все забоялись...
Мы обогнули огромный костер и вышли к ферме со стороны речки.
— Здесь не так жарко,— перевел дух Васька.
Я увидел ребят. Они стояли вокруг какого-то мужика в черной телогрейке и такой же черной шапке. Мужчину я не знал. В его руках был пустой мешок, и он торопливо заталкивал его в ведро с водой. Потом накрыл голову и плечи этим мокрым мешком и ринулся к проему двери, вокруг которого плясал огонь. Двое мальчишек, подхватив ведро, побежали к речке.
— Это что? — спросил я у Васьки,
— А вот,— кивнул он на горку консервных банок, лежавших в сторонке; здесь же валялись обгорелые, разбитые ящики, разорванные картонки, стружки и бумага.,.
Из дверного проема в клубах дыма и пара вылетели ящики, рассыпая снопы искр, и тут же оттуда выкатился тот отчаянный, в черной телогрейке. Он летел кубарем, догоняя скачущие по мерзлой земле банки, докатился до лужи, где на него начали лить воду, и стал хватать руками грязь. Шапка и телогрейка на нем дымились.
С речки прибежали ребята. Мужик выхватил у них ведро и сунул свои грязные руки в воду. Кривя измазанное копотью лицо, он приговаривал:
— Сколько там добра... Сколько добра погубили, сволочи...
Мы отошли, и Васька начал совать мне в карманы плоские банки консервов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107
26 ноября. Каждый раз, когда появляется связной, приходится выбегать по своим надобностям. Господа офицеры из штаба сидят теперь с расстройством желудка — от страха. Кольцо вокруг нас смыкается все теснее. А в сообщениях с фронта говорится только о прорыве на Дону. Нам уже много говорили чепухи, так и на этот раз. Получил, вероятно, последнюю почту.
Эти записки несколько опередили мой рассказ. Скоро я совсем оставлю этого незадачливого немецкого офицера одного, и он будет сам досказывать про конец сроей бесславной жизни и про то, что случилось с третью миллиона его сограждан в нашей степи на Волге. Судьба нае свела меньше чем на месяц, а потом вновь развела, и дальше у него будет почти еще два месяца агонии в железном кольце окружения, когда ему и таким, как он, воздастся за все, что они принесли на нашу землю. Н© это будет потом.
ОСВОБОЖДЕНИЕ
После лоездки в Сталинград я, наверное, сильно простудился и по утрам тяжело и неохотно вылезал из-под дедушкиного тулупа. А сегодня чувствовал себя особенно плохо и даже не поднялся к завтраку. Запах духовитой, горячей пшенной каши кружил голову, а я лежал и не мог разомкнуть век, Сон пересиливал голод. Йозже, когда мы действительно голодали, такого никогда не случалось, даже если мне нездоровилось, а теперь я лежал, к тому же хитрил: «Мою порцию никто не съест, еще и добрый добавок выделят».
Слышал, как несколько раз в кухню входил и выходил дедушка, чертыхался, костерил «супостатов», сообщил, сегодня сильнющий туман. Они поговорили с мамой, что, возможно, это последний, «сороковой» туман и тогда уже наконец окончательно «ляжет зима», А по* том все вдруг зашумели и засуетились в кухне.
— И я тоже, и я тоже,— захныкала маленькая Люся. Дверь несколько раз хлопнула, и я в кухне остался один.
Обрадовался, что все ушли: посплю, подумал, еще немного в тепле — и, наверное, тут же уснул, но только на миг, как бывает утром, когда ты смотришь на часы и тебе пора вставать, а сам медлишь и засыпаешь всего на несколько минут или даже секунд, а потом пробуждаешься.
Хлопнула дверь, опустела кухня, я глянул на отцовские часы (они все время со мной) — девять тридцать — и провалился в сон, но, видно, тут же проснулся, потому что часы показывали все те же девять тридцать. Проснулся от необъяснимой тревоги: проспал!
Но тут же понял, что разбудил меня гул. Несколько минут затаенно прислушивался к этому нарастающему и "какому-то всеобщему гулу. Он шел отовсюду — от земли, неба, он сотрясал саманные стены, потолок и даже земляной пол, в кухне все вибрировало. И меня опять будто пронзило: проспал!
Вскочил, в одну минуту оделся — и наружу. Во дворе никого. Выбежал на улицу. Здесь стояло несколько человек в каких-то странных, застывших позах. Люди слушали этот гул. А он все нарастал, волна за волною, со стороны Красноармейска.
«Началось! — Меня обдало такой радостью, что я не смог сдержать дрожь.— Началось! — клокотало все во мне.— Начала распрямляться пружина, которую столько долгих месяцев сжимали немцы... Сколько мы ждали этого часа! Сколько сделали нечеловеческой работы люди, чтобы пришел этот миг! — И сразу острая боль утраты, непоправимости: — А сколько так и не дождались!..»
Гул перерастал в сплошную канонаду, которая все сильнее сотрясала землю, небо, рвала вязкую пелену тумана. Испуганно залаяли и завыли собаки (а я считал, что их всех постреляли немцы), взревели моторы автомашин, послышались голоса чужой речи... Стоять на месте уже было нельзя, и я опять сорвался и побежал.
Видимо, в то утро у меня все же была температура, а может, и время смыло из памяти многие эпизоды, но этот день, двадцатого ноября сорок второго, когда с нашего, южного края началось Сталинградское наступление, помню, пусть и клочками, как будто передо мною прокручивают старую, изорванную киноленту.
Помню, кто-то бежал по хутору и кричал;
— Мэтэфэ горит, мэтэфэ горит!
Туман уже начал рассеиваться, но дома еще только
проступали. Я кинулся к Васькиному двору, по дороге столкнулся с ватагой хуторских мальчишек. Они бежали по улице в сторону молочной фермы. Среди них и наш Сергей. Он сразу отбежал в сторону, боясь, что я верну его домой. Но мне было не до него.
— Где Васька, где все?
— Они там, все там,— ответила ватага и понеслась дальше по улице.
Я побежал напрямик, через дворы, и оказался на пожаре раньше мальчишек. Еще не было видно огня и дыма, а уже по запаху почувствовал — горят пищевые продукты. Тяжелый, дурманящий запах горелого мяса забивал все другие пряные запахи, и только время от времени пробивался горький хлебный дух: так горели в городе продуктовые магазины в первые дни бомбежки.
Дней десять назад немцы ликвидировали бойню (видно, уже не стало скота) и разместили в помещении молочной фермы какой-то склад. А какой именно, мы узнали только сейчас.
Ферма пылала жарко.
— Подожгли, гады! — Васька бежал мне навстречу.— Открыли бочки с бензином и катали их вокруг МТФ. А одна сейчас взорвалась там! — Он ткнул рукой в сторону огня.— Слыхал, жахнуло? Там, наверное, еще есть, и опять жахнет...
Васькино лицо было в копоти, а вихор белого чуба, выбившегося из-под шапки, вился мелкими золотыми кудряшками.
— Смотри, сгоришь,— остерег я его.
— А-а! — отмахнулся он.— Ребята знаешь как ныряют в огонь. Там прорва всего. И сахар, и шоколад, и консервы разные. А как жахнула бочка, так все забоялись...
Мы обогнули огромный костер и вышли к ферме со стороны речки.
— Здесь не так жарко,— перевел дух Васька.
Я увидел ребят. Они стояли вокруг какого-то мужика в черной телогрейке и такой же черной шапке. Мужчину я не знал. В его руках был пустой мешок, и он торопливо заталкивал его в ведро с водой. Потом накрыл голову и плечи этим мокрым мешком и ринулся к проему двери, вокруг которого плясал огонь. Двое мальчишек, подхватив ведро, побежали к речке.
— Это что? — спросил я у Васьки,
— А вот,— кивнул он на горку консервных банок, лежавших в сторонке; здесь же валялись обгорелые, разбитые ящики, разорванные картонки, стружки и бумага.,.
Из дверного проема в клубах дыма и пара вылетели ящики, рассыпая снопы искр, и тут же оттуда выкатился тот отчаянный, в черной телогрейке. Он летел кубарем, догоняя скачущие по мерзлой земле банки, докатился до лужи, где на него начали лить воду, и стал хватать руками грязь. Шапка и телогрейка на нем дымились.
С речки прибежали ребята. Мужик выхватил у них ведро и сунул свои грязные руки в воду. Кривя измазанное копотью лицо, он приговаривал:
— Сколько там добра... Сколько добра погубили, сволочи...
Мы отошли, и Васька начал совать мне в карманы плоские банки консервов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107