Свекровь осталась стоять у ворот. Слова, какие хотела сказать, видно, все высказала. Опустив голову, прошептала только: «Береги себя, дочка».
* * *
Уже третий год, как началась война, каждой осенью колхоз, отрывая от своих работ, отправлял двадцать — тридцать человек на лесозаготовки. Как вырастали, доходили до призывного возраста и уходили на фронт парни, так с каждой осенью приходил срок и для лесозаготовок. Не отменить и не отложить. А колхоз со своими-то работами управиться не мог. Во-первых, поджимал план сдачи хлеба государству, во-вторых, нужно было подготовить фермы к зиме, в-третьих, завезти корма, в-четвертых, в-пятых, в-десятых... А людей нет. Нет! Лошадей, телеги, упряжь — каждое на пять раздели, все равно не хватит. А тут еще четыре подводы в лес— вынь да положь. Удивительно, откуда только Куштиряк находил людей? Лошадей, подводы, которых у себя-то не было? Находил!.. И хлеб вовремя сдавал, и план по лесозаготовкам, хоть и с опозданием, каждый год выполнял.
Не было лошадей, так женщины сами впрягались и волокли бревна к большаку; нет подвод для зерна — а заплечные мешки на что? — засыпь зерном и шагай в район: получай, страна, поставки, трепещи, проклятый фриц! Все вынесли, все вытерпели куштиряковские женщины и
даже шутили при этом. А шутили, чтоб лишний раз не заплакать.
Алтынсес послушалась совета и ходила на легкую работу. Женщины, обступив, как муравьи, бревна, катили их по кустам, с криком «Хау-ал-ле-ле!» затаскивали комлем на телеги: Алтынсес же и близко не подпускали.
Могучая сосна, примяв молодую поросль, со вздохом падала на землю, и Алтынсес принималась за дело. Обрубала сучья, ровняла вершину, относила в сторону ветви. Поначалу она не соглашалась на такую работу. «Что я, малый ребенок, что ли?» — обижалась она. То за пилу бралась, то за бревно с комля хваталась. Но подруги гнали ее да еще ругались: «Иди лучше ветки собирай, Шагу ступить нельзя, чтоб не споткнуться, так и ногу сломать недолго». Алтынсес казалось, что она всем в обузу. И, памятуя, что по работе и ложка, за стол садилась последней, за куском не тянулась, из-за стола вставала первой. Но глаз Кадрии приметлив. «Дура! Тебе сейчас за двоих есть надо!» — и наполняла ее миску похлебкой или картошкой до краев, а свою дневную норму, двести граммов хлеба, такого, что сожми в горсти, и сто граммов меж пальцев вытечет, делила на двоих.
С утренних сумерек до вечерней зари Алтынсес махала топором, таскала тяжелые ветки, к ночи с ног валилась, но заснуть не могла долго. Железная печь в маленькой землянке докрасна раскалена, последний воздух выжигает. Душно, жарко невыносимо. Но женщины, разметав усталые руки, без памяти спят. Все тихо. Только порой кто-то глубоко, со всхлипом, вздохнет, кто-то измученно застонет сквозь сон, и снова тихо. Только Алтынсес томится без сна. Опять перед глазами колышется маета прошедшего дня. Вспоминаются невеселые деревенские дела. Страшные слова Тахау звенят в ушах, и оседает перед глазами, падает, долго падает и все никак не опустится на лавку подкошенная этими словами свекровь. Ей, матери, особенно тяжело. А тут еще и домашние хлопоты, и несчастная Ханифа на руках. Может, зря Алтынсес заупрямилась и поехала в лес? Осталась бы в ауле, была бы подмогой свекрови. Какой же толк от невестки, если даже в таких тяготах бросила? Вернется Хайбулла, что Алтынсес ему ответит?
Вот так, днем в работе, ночью в думах, то в надежде, то в отчаянии прошли три недели. Женщины, соскучившиеся по дому, по детям, радуясь скорому отъезду, работали горячо. То в одном конце делянки, то в другом слышится смех. Заглушая звонкий визг пяти-шести пил, перестук топоров, разносится песня Кадрии:
Твой конь сквозь пули пролетит стрелой, А я не засыпаю до рассвета. Исходит сердце по тебе тоской,— Как долго нет ни писем, ни привета!
И слова, и мелодия новые, незнакомые. Может, в чужом ауле услышала, может, по обыкновению, сама придумала. Печальная песня, но будит не тоску, а надежду. Если заметит Кадрия чье-то угрюмое лицо, так на это у нее веселые припевки готовы. А то — байка, да такая, что женщины, будто бы в смущении, начинают закрываться краем шали, но почему-то рот закрывают, а не уши. Нет, нет, смущены женщины, сердятся, не подобает им такое слушать, фыркают, на Кадрию руками машут, но отчего-то блестят глаза, и улыбка — сголишь ее, а она снова из-под шали выплывает.
Алтынсес украдкой наблюдала за подругой, восхищалась ею и даже завидовала. Сколько горя вынесла, каких только злых слов не наслышалась! Откуда только силы берутся? Почему она, Алтынсес, не такая?
Удивительно. Вот люди перед глазами, у каждого свой нрав, свои желания, а судьба — одна. И этот лес. Все деревья вместе — величественны, красивы. Но вот пришли, свалили самые прямые, самые высокие, и у оставшихся деревьев открылись невидимые раньше изъяны: одно кривовато, у другого все ветви на южной стороне, а с северной — голый ствол, в третьем дупло светится...
Были, наверное, и женщины, что от дела увиливали, работали кое-как, но таких Алтынсес не запомнила. Потому что там, на лесозаготовках, все были вместе, оттого и казались — одна к одной.
В эти три недели Алтынсес словно заново разглядела своих односельчан. Во время жатвы или когда хлеб возили на элеватор, она была сама с собой. Сколько снопов свяжешь, сколько ездок сделаешь — за себя ты только сама отвечаешь. А тут совсем другое. Работа одной связана со старанием другой. Свалят подруги дерево, а ты его не очистишь быстро от сучьев, не уберешь в сторону ветки, провозишься больше чем нужно,— значит, те, кто должен это бревно вытащить на большак, будут стоят и ждать. Так и дневную норму не выработаешь. А нет нормы — и с едой туго. К тому же на большаке, подставив промозглому ветру спины, стоят и ждут возчики, те, кто
увезет эти бревна дальше. У них тоже норма жесткая. Начинается свара, попреки. У голодного злости вдвое, тут уже и кнуты подняты, и родичи до пятого колена помянуты. Здесь до твоей хвори-устатка дела нет, умри, а свое сделай.
Исхудала Алтынсес, лицо осунулось, скулы вылезли, но держалась. «Напрасно мама и свекровь боялись. Вот и еще один день прошел. Зато и перед людьми не стыдно»,— подбадривала она себя.
Однажды утром Алтынсес, как обычно, встала раньше всех, вышла из землянки и, прижав руку к горлу, в изумлении застыла.
Она не узнала мира. Вчерашнего мира уже не было!
И стебли жесткой сухой травы, и кочки, и ямы, и слипшиеся листья на сырой земле, все осталось под белым-белым снегом. Солнце еще не взошло, но лес был наполнен светом. Раздвигая черные деревья, тянулись серебристо-голубые лучи.
Это зима пришла, и пришла, чтобы не уходить. Тихо. И удивительно тепло. Нет холодного, до костей пробирающего ветра, нет нудного, душу знобящего дождя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
* * *
Уже третий год, как началась война, каждой осенью колхоз, отрывая от своих работ, отправлял двадцать — тридцать человек на лесозаготовки. Как вырастали, доходили до призывного возраста и уходили на фронт парни, так с каждой осенью приходил срок и для лесозаготовок. Не отменить и не отложить. А колхоз со своими-то работами управиться не мог. Во-первых, поджимал план сдачи хлеба государству, во-вторых, нужно было подготовить фермы к зиме, в-третьих, завезти корма, в-четвертых, в-пятых, в-десятых... А людей нет. Нет! Лошадей, телеги, упряжь — каждое на пять раздели, все равно не хватит. А тут еще четыре подводы в лес— вынь да положь. Удивительно, откуда только Куштиряк находил людей? Лошадей, подводы, которых у себя-то не было? Находил!.. И хлеб вовремя сдавал, и план по лесозаготовкам, хоть и с опозданием, каждый год выполнял.
Не было лошадей, так женщины сами впрягались и волокли бревна к большаку; нет подвод для зерна — а заплечные мешки на что? — засыпь зерном и шагай в район: получай, страна, поставки, трепещи, проклятый фриц! Все вынесли, все вытерпели куштиряковские женщины и
даже шутили при этом. А шутили, чтоб лишний раз не заплакать.
Алтынсес послушалась совета и ходила на легкую работу. Женщины, обступив, как муравьи, бревна, катили их по кустам, с криком «Хау-ал-ле-ле!» затаскивали комлем на телеги: Алтынсес же и близко не подпускали.
Могучая сосна, примяв молодую поросль, со вздохом падала на землю, и Алтынсес принималась за дело. Обрубала сучья, ровняла вершину, относила в сторону ветви. Поначалу она не соглашалась на такую работу. «Что я, малый ребенок, что ли?» — обижалась она. То за пилу бралась, то за бревно с комля хваталась. Но подруги гнали ее да еще ругались: «Иди лучше ветки собирай, Шагу ступить нельзя, чтоб не споткнуться, так и ногу сломать недолго». Алтынсес казалось, что она всем в обузу. И, памятуя, что по работе и ложка, за стол садилась последней, за куском не тянулась, из-за стола вставала первой. Но глаз Кадрии приметлив. «Дура! Тебе сейчас за двоих есть надо!» — и наполняла ее миску похлебкой или картошкой до краев, а свою дневную норму, двести граммов хлеба, такого, что сожми в горсти, и сто граммов меж пальцев вытечет, делила на двоих.
С утренних сумерек до вечерней зари Алтынсес махала топором, таскала тяжелые ветки, к ночи с ног валилась, но заснуть не могла долго. Железная печь в маленькой землянке докрасна раскалена, последний воздух выжигает. Душно, жарко невыносимо. Но женщины, разметав усталые руки, без памяти спят. Все тихо. Только порой кто-то глубоко, со всхлипом, вздохнет, кто-то измученно застонет сквозь сон, и снова тихо. Только Алтынсес томится без сна. Опять перед глазами колышется маета прошедшего дня. Вспоминаются невеселые деревенские дела. Страшные слова Тахау звенят в ушах, и оседает перед глазами, падает, долго падает и все никак не опустится на лавку подкошенная этими словами свекровь. Ей, матери, особенно тяжело. А тут еще и домашние хлопоты, и несчастная Ханифа на руках. Может, зря Алтынсес заупрямилась и поехала в лес? Осталась бы в ауле, была бы подмогой свекрови. Какой же толк от невестки, если даже в таких тяготах бросила? Вернется Хайбулла, что Алтынсес ему ответит?
Вот так, днем в работе, ночью в думах, то в надежде, то в отчаянии прошли три недели. Женщины, соскучившиеся по дому, по детям, радуясь скорому отъезду, работали горячо. То в одном конце делянки, то в другом слышится смех. Заглушая звонкий визг пяти-шести пил, перестук топоров, разносится песня Кадрии:
Твой конь сквозь пули пролетит стрелой, А я не засыпаю до рассвета. Исходит сердце по тебе тоской,— Как долго нет ни писем, ни привета!
И слова, и мелодия новые, незнакомые. Может, в чужом ауле услышала, может, по обыкновению, сама придумала. Печальная песня, но будит не тоску, а надежду. Если заметит Кадрия чье-то угрюмое лицо, так на это у нее веселые припевки готовы. А то — байка, да такая, что женщины, будто бы в смущении, начинают закрываться краем шали, но почему-то рот закрывают, а не уши. Нет, нет, смущены женщины, сердятся, не подобает им такое слушать, фыркают, на Кадрию руками машут, но отчего-то блестят глаза, и улыбка — сголишь ее, а она снова из-под шали выплывает.
Алтынсес украдкой наблюдала за подругой, восхищалась ею и даже завидовала. Сколько горя вынесла, каких только злых слов не наслышалась! Откуда только силы берутся? Почему она, Алтынсес, не такая?
Удивительно. Вот люди перед глазами, у каждого свой нрав, свои желания, а судьба — одна. И этот лес. Все деревья вместе — величественны, красивы. Но вот пришли, свалили самые прямые, самые высокие, и у оставшихся деревьев открылись невидимые раньше изъяны: одно кривовато, у другого все ветви на южной стороне, а с северной — голый ствол, в третьем дупло светится...
Были, наверное, и женщины, что от дела увиливали, работали кое-как, но таких Алтынсес не запомнила. Потому что там, на лесозаготовках, все были вместе, оттого и казались — одна к одной.
В эти три недели Алтынсес словно заново разглядела своих односельчан. Во время жатвы или когда хлеб возили на элеватор, она была сама с собой. Сколько снопов свяжешь, сколько ездок сделаешь — за себя ты только сама отвечаешь. А тут совсем другое. Работа одной связана со старанием другой. Свалят подруги дерево, а ты его не очистишь быстро от сучьев, не уберешь в сторону ветки, провозишься больше чем нужно,— значит, те, кто должен это бревно вытащить на большак, будут стоят и ждать. Так и дневную норму не выработаешь. А нет нормы — и с едой туго. К тому же на большаке, подставив промозглому ветру спины, стоят и ждут возчики, те, кто
увезет эти бревна дальше. У них тоже норма жесткая. Начинается свара, попреки. У голодного злости вдвое, тут уже и кнуты подняты, и родичи до пятого колена помянуты. Здесь до твоей хвори-устатка дела нет, умри, а свое сделай.
Исхудала Алтынсес, лицо осунулось, скулы вылезли, но держалась. «Напрасно мама и свекровь боялись. Вот и еще один день прошел. Зато и перед людьми не стыдно»,— подбадривала она себя.
Однажды утром Алтынсес, как обычно, встала раньше всех, вышла из землянки и, прижав руку к горлу, в изумлении застыла.
Она не узнала мира. Вчерашнего мира уже не было!
И стебли жесткой сухой травы, и кочки, и ямы, и слипшиеся листья на сырой земле, все осталось под белым-белым снегом. Солнце еще не взошло, но лес был наполнен светом. Раздвигая черные деревья, тянулись серебристо-голубые лучи.
Это зима пришла, и пришла, чтобы не уходить. Тихо. И удивительно тепло. Нет холодного, до костей пробирающего ветра, нет нудного, душу знобящего дождя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42