..
— Ложись, тебе отдохнуть надо, помолчи, ладно? — Алтынсес уложила ее, но та снова села.
— Хоть бы заплакать... Не могу,— вздохнула Кадрия.— Да чего там! Бог моих слез не примет, тоже в грех запишет.
Вовсе удивилась Алтынсес. Но странные эти слова объяснила остатками хмеля. Почему ее слезы — грех? Надо уложить ее, успокоить.
— Ты чего со мной как с дитем малым? Не бойся, в волосы не вцеплюсь. Протрезвела, только голова трещит.
— Отдохни, с утра на работу...
— На работу... Это счастье у нас с утра до вечера... опять, как лошади, в хомут... Там бутылка на столе, плесни в стакан немножко.
— Я бутылку в окно выбросила,— испугалась Алтынсес.
— Ну и ладно,— сказала Кадрия. И вдруг рассмеялась, коротко и сухо.— Да... не эта бы водка! Она довела. Она одна!.. Ты ребенок еще. Замуж вышла, а все ребенок. Ничего про подругу не знаешь. Не ухаживать, а дубьем охаживать...— Усмехнулась: — Убить бы надо.— Она потянула носом, и Алтынсес поняла, что Кадрия плачет.
— Хватит, хватит, успокойся, увидишь, все уладится. Вот кончится война...
— А мне какая радость? Разве что Гали оживет? Оживет, вернется и мне в лицо плюнет.
— Замолчи! Ты что городишь! — Алтынсес в отчаянии зажала ей рот.— Сама на себя напраслину возводишь.
Вдруг показалось ей, что сидит она на самом краю пропасти, и ноги сами собой подобрались, она прижалась к Кадрии. Чуть эта бездна не утянула ее. Бывало, и падала, но только не наяву, во сне. Летит-летит и, не долетев, проснется. От страха и восторга даже всплакнет немного. От страха, что чуть не разбилась, от восторга, что летела.
Но в этот раз пробуждения не будет. Телом цела останется, а вот сердцем... Стой, Кадрия, молчи! Алтынсес на шалый твой нрав, на злой язык не смотрит, любит тебя. Твои песни, озорные, как воды Казаяка, нежные, как уральские рассветы, измученная душа словно живительное зелье пьет. Алтынсес верит в твою чистоту, в твою верность. Не говори. Ничего не говори. Пусть все останется как было! Так молила про себя Алтынсес, а сама, затаив дыхание, ждала, что же скажет Кадрия. Было тихо и жутко, даже тот, за печкой, перестал шуршать.
— Не напраслина...— Голос шел словно откуда-то из подполья. Или это мерещится только? Во тьме-тьмущей зажмурилась Алтынсес, уткнулась в колени Кадрии. Не видеть, не слышать ничего! — Не напраслина...— повторила Кадрия. Опять замолчала.— По правде говоря, даже не тело свое, которое этот кривой испоганил, я сейчас жалею... Нет, ты не поймешь. Одной даже ночки я с Гали не провела — вот что жалко. Честная, дескать, чистая девушка. Такая и была. Бедняга, даже грудей моих не коснулся, не позволила. Одно утешение — ничего теперь не узнает.
— Нет, нет, врешь, врешь, все врешь!.. Врешь ты все, меня удивить, напугать хочешь! — закричала Алтынсес. Сначала в лицо, в глаза, в волосы, что во тьме попадалось, целовала, потом повалила и стала колотить кулаками по спине. Обессилев, упала лицом на нары.
Завозилась, завздыхала в углу проснувшаяся старуха. Она, видно, тугим своим ухом что-то все же расслышала. Кадрия поднялась, села рядом с Алтынсес, заговорила равнодушно:
— С утра до вечера работаешь, а руки у тебя мягкие. Говорю же, ремнем меня нужно... Как случилось, это, одно время думала: вернется Гали, и я свое полу-
чу — или простит, или казнит, хоть убьет, пусть. А теперь мне ни прощения, ни кары не будет. Так все в душе и останется, буду заминать, заминать...
«Хорошо, что лампа не горит,— подумала Алтынсес,—хоть и страшно, но не так стыдно. И ей и мне... А горел бы свет, она, может, и не сказала ничего».
— Ладно, подружка, ступай. Свекровь, наверное, как на углях сидит. Узнает, что у меня была,— не похвалит. Прознала, видать, откуда-то старая. При встрече смотрит, будто пристыдить хочет. Глаза бы пожалела, нашла чем Кадрию пронять — взглядом!
Когда измученная Алтынсес тихо вошла в дом, свекровь действительно еще даже не ложилась.
— Не ругайся, мама, очень плохо было Кадрии,— начала она, но свекровь не дала ей договорить:
-— О аллах, неужто похожа я на свекровь-истязательницу, которая белого-черного не видит? Ты не побежала бы, так я бы сама послала. Ну хоть пришла в себя немного? Аллах наш всемогущий, бывают же несчастные, но эта... А все тот кривой пес, чтоб земля его проглотила. Был бы он мужчина, так немного хоть подумал бы, что и она — чье-то дитя единственное, наперед бы подумал. Нет, вожделение-то — что собака беспутная, не уймешь — так все дворы обшныряет. Ложись, дочка, извелась вся, лица на тебе нет.
Шепча про себя слова благодарности свекрови, Алтынсес легла в постель, закрыла глаза и изо всех сил постаралась заснуть. Но до самого рассвета хоть на полчаса задремать так и не удалось. Душа, растравленная несчастьями Кадрии, казалось, никогда не успокоится.
Прошел месяц, как уехал Хайбулла. Потом еще неделя. Даже с того дня, как пришло долгожданное письмо, уже три недели миновало. Алтынсес писала через день; одно не дойдет, думала, дойдет другое. Письма выходили длинные, аульские известия, сердечные излияния перемежались песнями. Но ответа все не было.
Маялась, не знала она, куда себя девать, и наконец решилась, по адресу Хайбуллы написала командиру части. Если ранен или перевели куда-то, товарищи должны знать. Человек не иголка.
После несчастья с Кадрией свекровь оттаяла к невестке, теперь они вечерами перед сном лежали и разговаривали подолгу. Частенько приходила Фариза, все, что видела-слышала, капельки не расплескав, приносила сватье и дочери.
С сумерками огня не зажигали, начинали ложиться. Мастура, ласково похлопав по спине, укладывала Надю с Зоей, ложилась сама, и начинался долгий вечерний разговор. О чем бы ни заговаривали, беседа сворачивала на войну. Светлые сумерки в густые переходили, темнели окна, сами собой затихали вечерние голоса на улице. В такие вечера Мастура становилась особенно словоохотливой, иной раз только перебьет себя, скажет:
— Ой, сватья, совсем я тебя заговорила, тебе же с рассветом на работу, пошла бы домой, вздремнула.
Фариза не спешила.
— Эх, сватьюшка, сватья! — вздыхала она.— Да разве уснешь! Ни от отца, ни от сына писем нет. Чего только в голову не лезет. Спаси аллах и помилуй!.. Ладно, хоть ты есть. Поговорим вот так, и на душе легче.
Мастура только рада. Вздыхая, говорила:
— Придут письма, непременно придут.— Алтынсес чувствовала, что слова эти больше обращены к ней.— Очень уж дальняя дорога, всякое может с письмом случиться. Война ведь. А дела у наших, похоже, хорошо идут. Слава создателю, с сорок первым годом не сравнишь. Вон и Смолен-город уже взяли...
Алтынсес молчит. Зоя с Надей поворочались-поворочались и заснули. Спят, хоть буря избу приподнимет, не проснутся. А в избе уже совсем темно. Стекла на окнах — то ли от луны, то ли от близкой звезды — синевато мерцают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42
— Ложись, тебе отдохнуть надо, помолчи, ладно? — Алтынсес уложила ее, но та снова села.
— Хоть бы заплакать... Не могу,— вздохнула Кадрия.— Да чего там! Бог моих слез не примет, тоже в грех запишет.
Вовсе удивилась Алтынсес. Но странные эти слова объяснила остатками хмеля. Почему ее слезы — грех? Надо уложить ее, успокоить.
— Ты чего со мной как с дитем малым? Не бойся, в волосы не вцеплюсь. Протрезвела, только голова трещит.
— Отдохни, с утра на работу...
— На работу... Это счастье у нас с утра до вечера... опять, как лошади, в хомут... Там бутылка на столе, плесни в стакан немножко.
— Я бутылку в окно выбросила,— испугалась Алтынсес.
— Ну и ладно,— сказала Кадрия. И вдруг рассмеялась, коротко и сухо.— Да... не эта бы водка! Она довела. Она одна!.. Ты ребенок еще. Замуж вышла, а все ребенок. Ничего про подругу не знаешь. Не ухаживать, а дубьем охаживать...— Усмехнулась: — Убить бы надо.— Она потянула носом, и Алтынсес поняла, что Кадрия плачет.
— Хватит, хватит, успокойся, увидишь, все уладится. Вот кончится война...
— А мне какая радость? Разве что Гали оживет? Оживет, вернется и мне в лицо плюнет.
— Замолчи! Ты что городишь! — Алтынсес в отчаянии зажала ей рот.— Сама на себя напраслину возводишь.
Вдруг показалось ей, что сидит она на самом краю пропасти, и ноги сами собой подобрались, она прижалась к Кадрии. Чуть эта бездна не утянула ее. Бывало, и падала, но только не наяву, во сне. Летит-летит и, не долетев, проснется. От страха и восторга даже всплакнет немного. От страха, что чуть не разбилась, от восторга, что летела.
Но в этот раз пробуждения не будет. Телом цела останется, а вот сердцем... Стой, Кадрия, молчи! Алтынсес на шалый твой нрав, на злой язык не смотрит, любит тебя. Твои песни, озорные, как воды Казаяка, нежные, как уральские рассветы, измученная душа словно живительное зелье пьет. Алтынсес верит в твою чистоту, в твою верность. Не говори. Ничего не говори. Пусть все останется как было! Так молила про себя Алтынсес, а сама, затаив дыхание, ждала, что же скажет Кадрия. Было тихо и жутко, даже тот, за печкой, перестал шуршать.
— Не напраслина...— Голос шел словно откуда-то из подполья. Или это мерещится только? Во тьме-тьмущей зажмурилась Алтынсес, уткнулась в колени Кадрии. Не видеть, не слышать ничего! — Не напраслина...— повторила Кадрия. Опять замолчала.— По правде говоря, даже не тело свое, которое этот кривой испоганил, я сейчас жалею... Нет, ты не поймешь. Одной даже ночки я с Гали не провела — вот что жалко. Честная, дескать, чистая девушка. Такая и была. Бедняга, даже грудей моих не коснулся, не позволила. Одно утешение — ничего теперь не узнает.
— Нет, нет, врешь, врешь, все врешь!.. Врешь ты все, меня удивить, напугать хочешь! — закричала Алтынсес. Сначала в лицо, в глаза, в волосы, что во тьме попадалось, целовала, потом повалила и стала колотить кулаками по спине. Обессилев, упала лицом на нары.
Завозилась, завздыхала в углу проснувшаяся старуха. Она, видно, тугим своим ухом что-то все же расслышала. Кадрия поднялась, села рядом с Алтынсес, заговорила равнодушно:
— С утра до вечера работаешь, а руки у тебя мягкие. Говорю же, ремнем меня нужно... Как случилось, это, одно время думала: вернется Гали, и я свое полу-
чу — или простит, или казнит, хоть убьет, пусть. А теперь мне ни прощения, ни кары не будет. Так все в душе и останется, буду заминать, заминать...
«Хорошо, что лампа не горит,— подумала Алтынсес,—хоть и страшно, но не так стыдно. И ей и мне... А горел бы свет, она, может, и не сказала ничего».
— Ладно, подружка, ступай. Свекровь, наверное, как на углях сидит. Узнает, что у меня была,— не похвалит. Прознала, видать, откуда-то старая. При встрече смотрит, будто пристыдить хочет. Глаза бы пожалела, нашла чем Кадрию пронять — взглядом!
Когда измученная Алтынсес тихо вошла в дом, свекровь действительно еще даже не ложилась.
— Не ругайся, мама, очень плохо было Кадрии,— начала она, но свекровь не дала ей договорить:
-— О аллах, неужто похожа я на свекровь-истязательницу, которая белого-черного не видит? Ты не побежала бы, так я бы сама послала. Ну хоть пришла в себя немного? Аллах наш всемогущий, бывают же несчастные, но эта... А все тот кривой пес, чтоб земля его проглотила. Был бы он мужчина, так немного хоть подумал бы, что и она — чье-то дитя единственное, наперед бы подумал. Нет, вожделение-то — что собака беспутная, не уймешь — так все дворы обшныряет. Ложись, дочка, извелась вся, лица на тебе нет.
Шепча про себя слова благодарности свекрови, Алтынсес легла в постель, закрыла глаза и изо всех сил постаралась заснуть. Но до самого рассвета хоть на полчаса задремать так и не удалось. Душа, растравленная несчастьями Кадрии, казалось, никогда не успокоится.
Прошел месяц, как уехал Хайбулла. Потом еще неделя. Даже с того дня, как пришло долгожданное письмо, уже три недели миновало. Алтынсес писала через день; одно не дойдет, думала, дойдет другое. Письма выходили длинные, аульские известия, сердечные излияния перемежались песнями. Но ответа все не было.
Маялась, не знала она, куда себя девать, и наконец решилась, по адресу Хайбуллы написала командиру части. Если ранен или перевели куда-то, товарищи должны знать. Человек не иголка.
После несчастья с Кадрией свекровь оттаяла к невестке, теперь они вечерами перед сном лежали и разговаривали подолгу. Частенько приходила Фариза, все, что видела-слышала, капельки не расплескав, приносила сватье и дочери.
С сумерками огня не зажигали, начинали ложиться. Мастура, ласково похлопав по спине, укладывала Надю с Зоей, ложилась сама, и начинался долгий вечерний разговор. О чем бы ни заговаривали, беседа сворачивала на войну. Светлые сумерки в густые переходили, темнели окна, сами собой затихали вечерние голоса на улице. В такие вечера Мастура становилась особенно словоохотливой, иной раз только перебьет себя, скажет:
— Ой, сватья, совсем я тебя заговорила, тебе же с рассветом на работу, пошла бы домой, вздремнула.
Фариза не спешила.
— Эх, сватьюшка, сватья! — вздыхала она.— Да разве уснешь! Ни от отца, ни от сына писем нет. Чего только в голову не лезет. Спаси аллах и помилуй!.. Ладно, хоть ты есть. Поговорим вот так, и на душе легче.
Мастура только рада. Вздыхая, говорила:
— Придут письма, непременно придут.— Алтынсес чувствовала, что слова эти больше обращены к ней.— Очень уж дальняя дорога, всякое может с письмом случиться. Война ведь. А дела у наших, похоже, хорошо идут. Слава создателю, с сорок первым годом не сравнишь. Вон и Смолен-город уже взяли...
Алтынсес молчит. Зоя с Надей поворочались-поворочались и заснули. Спят, хоть буря избу приподнимет, не проснутся. А в избе уже совсем темно. Стекла на окнах — то ли от луны, то ли от близкой звезды — синевато мерцают.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42