Нет, она всегда любила своего мужа, дона Бернардино Гонгору, пышущего здоровьем симпатичного толстяка, похожего на упитанного и откормленного байонского гуся. Как и все толстяки, он был человеком добродушным и кротким. Они были не мужем и женой, а отлично сработавшимися компаньонами по торговому делу. Физическое целомудрие обоих супругов было абсолютным. Духовное же целомудрие в браке сохраняется всегда (или почти всегда) – в любом супружестве, даже самом прочном и самом верном. Между душой мужчины и женщины всегда существует глубокое и непреодолимое различие: мужчина и женщина – это, по сути дела, два совершенно замкнутых мира, между которыми никогда нет никакой связи и никакого взаимопонимания. Они, как два кремня, даже прикасаясь друг к другу, существуют сами по себе и высекают искру только при столкновении. И эта искра – дети. Дон Бернардино считал (или делал вид, что считает), будто такой брак, как у них, вещь самая что ни на есть естественная и обычная. Ему никогда даже и в голову не приходило попытаться с глазу на глаз объяснить жене всю нелепость такого положения и тем более оправдаться. Напротив, дон Бернардино неустанно твердил ей, что самый лучший брак должен быть чем-то вроде коммерческого союза, учреждаемого для того, чтобы жить как можно комфортнее и экономнее, а также вести к процветанию лавочку, торгующую в розницу каталонскими тканями, ибо два глаза хорошо, а четыре – лучше. Дон Бернардино был на двадцать пять лет старше доньи Илюминады. Поскольку он был так внимателен и вежлив по отношению к своей жене и во всем ей угождал, то и она отвечала ему благодарностью и заботой. Но уже тогда донья Илюминада начала заглядываться на Хуана-Тигра, но, будучи женщиной порядочной и уравновешенной, старалась свое влечение побороть. И все-таки она не могла их обоих не сравнивать и не сопоставлять – флегматичного толстяка-мужа и Хуана-Тигра, всегда собранного и напряженного, как натянутая струна. Ее взгляд постоянно скользил от одного к другому, так, что она почти осязала рыхлое тело одного и мускулистое – другого. «Что было бы, – спрашивала себя донья Илюминада в те редкие минуты, когда ей приходила на ум эта безумная и греховная мысль, – что было бы, если бы я изменила Бернардино? Да ничего. А вот если бы моим мужем был Хуан-Тигр и я бы его обманула, он бы меня убил». И она начинала плакать, страстно желая принять любую муку, лишь бы избавиться от этой отвратительной пытки, к которой ее приговорили.
Овдовев, донья Илюминада влюблялась в Хуана-Тигра все сильнее и сильнее. Это всепоглощающее чувство, эта придуманная и безнадежная любовь была для нее как лекарство – то обезболивающее, то пьянящее. На ее лице, одухотворенном бесконечной и лишенной будущего любовью, запечатлелось выражение священного экстаза. Ради своей самоотверженной любви вдова могла бы совершить любой героический поступок и даже пойти на высший подвиг – принести себя в жертву.
Считая Хуана-Тигра образцом и воплощением всех мужских достоинств, донья Илюминада знала и о его отвращении к женщинам, которое на самом деле, как она прекрасно понимала, было всего лишь смесью слепого влечения и панического страха, наверняка вызванного каким-то жестоким разочарованием. Донья Илюминада была уверена, что Хуан-Тигр, несмотря на свое мнимое отвращение к женскому полу, которое на самом-то деле было яростной жаждой любви, в конце концов наверняка женится. Женится, скорее всего, не ко времени и неудачно и, уж само собой, не на ней (если, конечно, не произойдет необыкновенного чуда). И эта вера в неизбежность абсурдного была единственным рассветным проблеском в ее жизни, в ее вечной ночи.
Донье Илюминаде было около сорока, и она казалась одновременно и цветущей, и увядающей. В зависимости от дня, часа и настроения она то старела, то молодела – и сразу на несколько лет. Ее непорочно-чистый лик, как и лик Луны, знавал фазы роста и убывания, полнолуния и полного затмения: то он источал своего рода серебристое сияние, то внезапно утопал и исчезал в темной бездне.
Колас, юноша весьма наблюдательный и не стеснявшийся в выражениях, в своих разговорах с дядей так отзывался о донье Илюминаде:
– Она и очень молодая, и ужасно старая. Вспоминая сказку о Спящей Красавице, я думаю вот что. Проспав сто лет, она проснулась все такой же прекрасной пятнадцатилетней девушкой, какой и заснула. Но ведь в то же время это была и древняя стопятнадцатилетняя старуха, поблекшая и пропахшая плесенью. Пожалуй, душой-то и телом она и не постарела, но – тут уж вы со мной не спорьте – кожа у нее все-таки потускнела и пожухла, времени-то сколько прошло! Если вещами пользуются, то они изнашиваются, если их не трогают – сохраняются в первозданном виде. Ну да, разумеется. Но ведь даже если ими и не пользуются, они же все равно дряхлеют. Донья Илюминада кажется мне сомнамбулой. Или у нее каталепсия – уж и не знаю, с каких пор. Иногда она выходит из оцепенения – и тогда у нее расширяются зрачки. Она то молодая, то старая – когда как. Но ведь, в конце концов, она женщина, и ее сердце должно же чем-нибудь заполниться.
Эти не без ехидства комментарии принадлежали восемнадцатилетнему молодому человеку, учившемуся на юриста. Тощий, долговязый, с длинными, как у гориллы, руками, Колас весь был какой-то угловатый, нескладный. Коленки, локти, запястья, костяшки пальцев, ключицы были костлявыми, выпирающими, узловатыми. Его движения, обычно замедленные, вдруг, словно от удара током, становились судорожными и порывистыми. На подбородке у него только-только начинала пробиваться бесцветная, как пакля, растительность, а его маленькие голубые глазки были как два цветка льна. Рот был невыразительным, как у всякого созерцателя. В безмолвных глубинах его сознания непрестанно блуждало, сталкивалось и боролось множество неожиданных, противоречивых и прихотливых мыслей, коловших друг друга, как шпагами во время осады. Его в высшей степени пластичное и осязаемое, панорамное и рискованное воображение было как горный пейзаж со скалами, по склонам которых, словно стадо диких коз, разбредались и скакали его причуды и фантазии. Он так же легко загорался, как и впадал в уныние; им овладевало воодушевление – и его тут же охватывало отчаяние; он принимал необдуманные решения – и так же внезапно в них раскаивался. У него были редкостные способности музыканта и гимнаста: он играл на окарине, аккордеоне и на других диковинных инструментах, которые сам и мастерил из стаканов, брусков и колокольчиков. Он умел свистеть на два голоса. Щелкая ногтями по зубам, он исполнял странные, почти беззвучные мелодии – и тогда было похоже, будто это играют на ксилофоне за стеной. Он делал сальто в воздухе, а на руках ходил так же просто, как на своих двоих, и, весь перекрутившись, скакал, как лягушка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84
Овдовев, донья Илюминада влюблялась в Хуана-Тигра все сильнее и сильнее. Это всепоглощающее чувство, эта придуманная и безнадежная любовь была для нее как лекарство – то обезболивающее, то пьянящее. На ее лице, одухотворенном бесконечной и лишенной будущего любовью, запечатлелось выражение священного экстаза. Ради своей самоотверженной любви вдова могла бы совершить любой героический поступок и даже пойти на высший подвиг – принести себя в жертву.
Считая Хуана-Тигра образцом и воплощением всех мужских достоинств, донья Илюминада знала и о его отвращении к женщинам, которое на самом деле, как она прекрасно понимала, было всего лишь смесью слепого влечения и панического страха, наверняка вызванного каким-то жестоким разочарованием. Донья Илюминада была уверена, что Хуан-Тигр, несмотря на свое мнимое отвращение к женскому полу, которое на самом-то деле было яростной жаждой любви, в конце концов наверняка женится. Женится, скорее всего, не ко времени и неудачно и, уж само собой, не на ней (если, конечно, не произойдет необыкновенного чуда). И эта вера в неизбежность абсурдного была единственным рассветным проблеском в ее жизни, в ее вечной ночи.
Донье Илюминаде было около сорока, и она казалась одновременно и цветущей, и увядающей. В зависимости от дня, часа и настроения она то старела, то молодела – и сразу на несколько лет. Ее непорочно-чистый лик, как и лик Луны, знавал фазы роста и убывания, полнолуния и полного затмения: то он источал своего рода серебристое сияние, то внезапно утопал и исчезал в темной бездне.
Колас, юноша весьма наблюдательный и не стеснявшийся в выражениях, в своих разговорах с дядей так отзывался о донье Илюминаде:
– Она и очень молодая, и ужасно старая. Вспоминая сказку о Спящей Красавице, я думаю вот что. Проспав сто лет, она проснулась все такой же прекрасной пятнадцатилетней девушкой, какой и заснула. Но ведь в то же время это была и древняя стопятнадцатилетняя старуха, поблекшая и пропахшая плесенью. Пожалуй, душой-то и телом она и не постарела, но – тут уж вы со мной не спорьте – кожа у нее все-таки потускнела и пожухла, времени-то сколько прошло! Если вещами пользуются, то они изнашиваются, если их не трогают – сохраняются в первозданном виде. Ну да, разумеется. Но ведь даже если ими и не пользуются, они же все равно дряхлеют. Донья Илюминада кажется мне сомнамбулой. Или у нее каталепсия – уж и не знаю, с каких пор. Иногда она выходит из оцепенения – и тогда у нее расширяются зрачки. Она то молодая, то старая – когда как. Но ведь, в конце концов, она женщина, и ее сердце должно же чем-нибудь заполниться.
Эти не без ехидства комментарии принадлежали восемнадцатилетнему молодому человеку, учившемуся на юриста. Тощий, долговязый, с длинными, как у гориллы, руками, Колас весь был какой-то угловатый, нескладный. Коленки, локти, запястья, костяшки пальцев, ключицы были костлявыми, выпирающими, узловатыми. Его движения, обычно замедленные, вдруг, словно от удара током, становились судорожными и порывистыми. На подбородке у него только-только начинала пробиваться бесцветная, как пакля, растительность, а его маленькие голубые глазки были как два цветка льна. Рот был невыразительным, как у всякого созерцателя. В безмолвных глубинах его сознания непрестанно блуждало, сталкивалось и боролось множество неожиданных, противоречивых и прихотливых мыслей, коловших друг друга, как шпагами во время осады. Его в высшей степени пластичное и осязаемое, панорамное и рискованное воображение было как горный пейзаж со скалами, по склонам которых, словно стадо диких коз, разбредались и скакали его причуды и фантазии. Он так же легко загорался, как и впадал в уныние; им овладевало воодушевление – и его тут же охватывало отчаяние; он принимал необдуманные решения – и так же внезапно в них раскаивался. У него были редкостные способности музыканта и гимнаста: он играл на окарине, аккордеоне и на других диковинных инструментах, которые сам и мастерил из стаканов, брусков и колокольчиков. Он умел свистеть на два голоса. Щелкая ногтями по зубам, он исполнял странные, почти беззвучные мелодии – и тогда было похоже, будто это играют на ксилофоне за стеной. Он делал сальто в воздухе, а на руках ходил так же просто, как на своих двоих, и, весь перекрутившись, скакал, как лягушка.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84