Нам с Марлоу по девятнадцать, по двадцать, по двадцати одному году, мы ожесточенно спорим о загадках Древнего Египта, и в особенности занимает нас вопрос о существовании Атум-хаду. Мы выступаем адвокатами дьявола, мы пылки, но гибки, мы спорим так, словно бежим эстафету, с готовностью передаем друг другу факел сомнения, сбиваемся с ног, чтобы поскорее осветить скрытую тенью расщелину доказательства или закоулок упущенной возможности. Если Атум-хаду вообще существовал, какую хронологическую лакуну он может собой заполнить? Ибо в (мучительно неполных) списках царей, открытых в прошлые десятилетия, имени его нет со всей определенностью.
И вот в эти-то дни и ночи мне доводилось быть очевидцем неочевидного: слышать некий голос, видеть сияние алого восхода призвания, не требующего усилий прозрения, – всего этого у Марлоу было не отнять. Кроме цепкой памяти, восприимчивости к языку и набитой на рисовании «глифов» руки Марлоу обладал еще и мастерством знатоков высочайшего класса, таящимся в сокровенных глубинах сознания и не поддающимся ни управлению, ни даже осознанию. Если указать таким людям на их дарование, они не верят, не понимают, о чем ты; они, видимо, просто не думают о таких вещах. У остальных, у трудяг, чего-то недостает – и неважно, какими сведениями и техническими навыками они запаслись. У них нет и никогда не будет, как бы они ни тужились, какого-то нюха на разгадку, бессознательного изящества, способности вжиться в роль без сомнений, раздумий и треволнений. Когда за дело берутся подлинные мастера, люди меньших талантов, сколь бы прославленными и бывалыми путешественниками ни были, в восторженном расстройстве склоняют головы.
В Оксфорде мы с Марлоу (под влиянием Клемента Векслера по прозвищу «Сомневаюсь», знаменитого своим скепсисом) были в отношении Атум-хаду агностиками. Никак невозможно сомневаться в том, что два «отрывка Атум-хаду», отрывок «А», переведенный и опубликованный Ф. Райтом Гарриманом под названием «Нильские Афины», и отрывок «В», переведенный и опубликованный Жаном-Мишелем Вассалем под названием «Le Roi Amant», пусть их и нашли порознь, отчасти совпадают по содержанию и являются копиями одного и того же исходного текста. Соблазнительно было согласиться с Гарриманом и Вассалем в том, что упомянутый в некоторых стихотворениях «царь», повествователь-поэт-протагонист «Атум-хаду», был на деле не литературным вымыслом, но исторической фигурой. Однако мы, Марлоу и я, не стали еще «атум-хадуанцами». Любая возможность казалась нам правдоподобной: и что Атум-хаду существовал на самом деле, и что он был мстительной фикцией, сотворенной обездоленными египтянами второй половины Среднего Царства; фольклорным героем ссыльных, либо рабов, либо инакомыслящих, либо людей, истосковавшихся по прошлому и вымечтавших себе если не завоевателя, то по меньшей мере человека, бившегося и погибшего за Утраченное Величие, как сэр Томас Мэлори выдумал короля Артура. В Атум-хаду было опьяняющее очарование: кичливый, сексуально всеядный, обреченный, смелый, неистовый, любимый, почитаемый, более прочего гордый способностью создать мир по своему образу и управлять им, руководствуясь собственной же божественной волей. Нас с Марлоу, разумеется, пленили необычайное, диковинное имя (Атум-хаду! ) и его мощный конец в виде иероглифа-детерминатива, необходимого для порождения подобного имени (см. фронтиспис), однако ни один из нас не был (по изреченной в процессе самовозбуждения сентенции вялого критика «Коварства и любви в Древнем Египте») «строителем воздушных замков с непристойными фантазиями, назойливым кошмаром ученых и растлителем дилетантов».
Ветхий, распадающийся обрывок папируса, известный ныне как отрывок «А» «Назиданий Атум-хаду», обнаруживается в 1856 году в лилейных руках Ф. Райта Гарримана. Портреты холостого шотландца с незаконченным богословским образованием, что странствовал по Египту вместе с матушкой, сплошь поясные, деликатно скрывают его карликовую стать и замечательных пропорций седалище, благодаря которым он заслужил у арабов столько нелестных прозвищ.
Гарриману, как и многим из жаждущих достичь бессмертия, потомки благодарны вовсе не за то, что он намеревался сделать. Он посвятил себя охоте за доказательствами бегства в Египет и пребывания там Марии, Иосифа и Иисуса. Вернувшись домой в Глазго, он самолично сочинил небольшое стихотворение, создав неотесанный самородок жестокой шотландской религии с прожилками скучной свинцовой иронии:
Атеизм, полагаю я, является чем-то вроде
Веры, адепты которой должны держаться достойно,
Потому что по миру они привиденьями серыми бродят –
И наконец исчезают в Аду совершенно спокойно!
Однако обессмертила Гарримана бесцеремонная прозорливость: гоняясь за малюткой Иисусом, он со всего размаха налетел на позабытого садиста, омнисексуалиста, жестокого воителя и царя Атум-хаду, ставшего символом потери и бессмертия.
На раскопках Гарриман требовал, чтобы все его туземные рабочие присутствовали на уроках Закона Божьего. Однажды утром, когда он изводил клевавших носом магометан россказнями о рыбе и хлебах, прибежал один из его людей, полагавший, очевидно, что лучше тратить время на раскопки. В нежных мозолистых руках он качал необычный объемный предмет. Гарриман прервал лекцию, забрал у обрадованного рабочего свиток и немедля уволил несчастного за то, что тот променял молитвы на копание в земле (тем самым расчетливо сэкономив незначительный бакшиш – плату тому, кто принес находку). К реликвии Гарриман не прикасался до чаепития. Он закончил свою часовую лекцию, во время которой бригада мусульманских подростков и стариков частью дремала, частью тайком поглядывала на восток и отвешивала поклоны. Наконец всех их отослали работать на участок; памятуя об изгнании своего коллеги, они и не думали усердствовать.
Будучи невеликим ученым и путая иероглифы, Гарриман, не смыкая глаз, всю ночь пытался перерисовать символы, обнаруженные в рассыпающемся на глазах трофее, перетолковывая то, что не понял, и собственным невежеством уничтожая реликвию – ибо наука предохранения свитков от распада была Гарриману неведома. (А нужна ему была всего-то мокрая тряпка.)
Величественная сцена предстает передо мною: полуночное возвращение царя Атум-хаду в наш мир! Гарриман стыдливо признается в своем мемуаре «Семь лет глада», что сплошь и рядом встречавшиеся в тексте упоминания неких актов заставляли его прерываться на холодные ванны и молитвы, поскольку длань принуждена была снова и снова изображать мой любимейший из иероглифов. И когда разгорячившийся археомиссионер закончил, у него имелось двадцать шесть стихотворений или частей стихотворений, а также имя Атум-хаду в картуше (овал, обводящий любое царское имя, см.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125
И вот в эти-то дни и ночи мне доводилось быть очевидцем неочевидного: слышать некий голос, видеть сияние алого восхода призвания, не требующего усилий прозрения, – всего этого у Марлоу было не отнять. Кроме цепкой памяти, восприимчивости к языку и набитой на рисовании «глифов» руки Марлоу обладал еще и мастерством знатоков высочайшего класса, таящимся в сокровенных глубинах сознания и не поддающимся ни управлению, ни даже осознанию. Если указать таким людям на их дарование, они не верят, не понимают, о чем ты; они, видимо, просто не думают о таких вещах. У остальных, у трудяг, чего-то недостает – и неважно, какими сведениями и техническими навыками они запаслись. У них нет и никогда не будет, как бы они ни тужились, какого-то нюха на разгадку, бессознательного изящества, способности вжиться в роль без сомнений, раздумий и треволнений. Когда за дело берутся подлинные мастера, люди меньших талантов, сколь бы прославленными и бывалыми путешественниками ни были, в восторженном расстройстве склоняют головы.
В Оксфорде мы с Марлоу (под влиянием Клемента Векслера по прозвищу «Сомневаюсь», знаменитого своим скепсисом) были в отношении Атум-хаду агностиками. Никак невозможно сомневаться в том, что два «отрывка Атум-хаду», отрывок «А», переведенный и опубликованный Ф. Райтом Гарриманом под названием «Нильские Афины», и отрывок «В», переведенный и опубликованный Жаном-Мишелем Вассалем под названием «Le Roi Amant», пусть их и нашли порознь, отчасти совпадают по содержанию и являются копиями одного и того же исходного текста. Соблазнительно было согласиться с Гарриманом и Вассалем в том, что упомянутый в некоторых стихотворениях «царь», повествователь-поэт-протагонист «Атум-хаду», был на деле не литературным вымыслом, но исторической фигурой. Однако мы, Марлоу и я, не стали еще «атум-хадуанцами». Любая возможность казалась нам правдоподобной: и что Атум-хаду существовал на самом деле, и что он был мстительной фикцией, сотворенной обездоленными египтянами второй половины Среднего Царства; фольклорным героем ссыльных, либо рабов, либо инакомыслящих, либо людей, истосковавшихся по прошлому и вымечтавших себе если не завоевателя, то по меньшей мере человека, бившегося и погибшего за Утраченное Величие, как сэр Томас Мэлори выдумал короля Артура. В Атум-хаду было опьяняющее очарование: кичливый, сексуально всеядный, обреченный, смелый, неистовый, любимый, почитаемый, более прочего гордый способностью создать мир по своему образу и управлять им, руководствуясь собственной же божественной волей. Нас с Марлоу, разумеется, пленили необычайное, диковинное имя (Атум-хаду! ) и его мощный конец в виде иероглифа-детерминатива, необходимого для порождения подобного имени (см. фронтиспис), однако ни один из нас не был (по изреченной в процессе самовозбуждения сентенции вялого критика «Коварства и любви в Древнем Египте») «строителем воздушных замков с непристойными фантазиями, назойливым кошмаром ученых и растлителем дилетантов».
Ветхий, распадающийся обрывок папируса, известный ныне как отрывок «А» «Назиданий Атум-хаду», обнаруживается в 1856 году в лилейных руках Ф. Райта Гарримана. Портреты холостого шотландца с незаконченным богословским образованием, что странствовал по Египту вместе с матушкой, сплошь поясные, деликатно скрывают его карликовую стать и замечательных пропорций седалище, благодаря которым он заслужил у арабов столько нелестных прозвищ.
Гарриману, как и многим из жаждущих достичь бессмертия, потомки благодарны вовсе не за то, что он намеревался сделать. Он посвятил себя охоте за доказательствами бегства в Египет и пребывания там Марии, Иосифа и Иисуса. Вернувшись домой в Глазго, он самолично сочинил небольшое стихотворение, создав неотесанный самородок жестокой шотландской религии с прожилками скучной свинцовой иронии:
Атеизм, полагаю я, является чем-то вроде
Веры, адепты которой должны держаться достойно,
Потому что по миру они привиденьями серыми бродят –
И наконец исчезают в Аду совершенно спокойно!
Однако обессмертила Гарримана бесцеремонная прозорливость: гоняясь за малюткой Иисусом, он со всего размаха налетел на позабытого садиста, омнисексуалиста, жестокого воителя и царя Атум-хаду, ставшего символом потери и бессмертия.
На раскопках Гарриман требовал, чтобы все его туземные рабочие присутствовали на уроках Закона Божьего. Однажды утром, когда он изводил клевавших носом магометан россказнями о рыбе и хлебах, прибежал один из его людей, полагавший, очевидно, что лучше тратить время на раскопки. В нежных мозолистых руках он качал необычный объемный предмет. Гарриман прервал лекцию, забрал у обрадованного рабочего свиток и немедля уволил несчастного за то, что тот променял молитвы на копание в земле (тем самым расчетливо сэкономив незначительный бакшиш – плату тому, кто принес находку). К реликвии Гарриман не прикасался до чаепития. Он закончил свою часовую лекцию, во время которой бригада мусульманских подростков и стариков частью дремала, частью тайком поглядывала на восток и отвешивала поклоны. Наконец всех их отослали работать на участок; памятуя об изгнании своего коллеги, они и не думали усердствовать.
Будучи невеликим ученым и путая иероглифы, Гарриман, не смыкая глаз, всю ночь пытался перерисовать символы, обнаруженные в рассыпающемся на глазах трофее, перетолковывая то, что не понял, и собственным невежеством уничтожая реликвию – ибо наука предохранения свитков от распада была Гарриману неведома. (А нужна ему была всего-то мокрая тряпка.)
Величественная сцена предстает передо мною: полуночное возвращение царя Атум-хаду в наш мир! Гарриман стыдливо признается в своем мемуаре «Семь лет глада», что сплошь и рядом встречавшиеся в тексте упоминания неких актов заставляли его прерываться на холодные ванны и молитвы, поскольку длань принуждена была снова и снова изображать мой любимейший из иероглифов. И когда разгорячившийся археомиссионер закончил, у него имелось двадцать шесть стихотворений или частей стихотворений, а также имя Атум-хаду в картуше (овал, обводящий любое царское имя, см.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125