Но когда же наконец начнут? Кузен Дядюшка, видя, что я бледна и дрожу, сжимает мою ладонь в своих пальцах в знак покровительства.
Какой-то бородатый господин с немножко перекошенными плечами выходит на сцену, и аплодисменты (сразу же!) покрывают столь раздражающий шум болтовни и настраиваемых инструментов. Это сам Колонн. Он стучит по пюпитру «тук-тук» маленькой палочкой, окидывает взглядом своих оркестрантов и поднимает руку.
При первых же звуках «Осуждения Фауста» нервный комок, поднимающийся откуда-то из живота, подкатывает к горлу и застревает там, вот-вот задушит меня. Я почти никогда раньше не слышала оркестра, и эти смычки, казалось, играли на моих натянутых нервах. Я безумно боюсь расплакаться, боюсь истерических слёз, это будет выглядеть так нелепо! Мне с огромным трудом удаётся подавить своё глупое волнение, я тихонько высвобождаю ладони из пальцев Дяди, чтобы до конца овладеть собой.
Марсель всех лорнирует, кивает кому-то на верхней галерее, где я различаю мягкие шляпы, длинные волосы, лица совсем безусые или с непримиримо топорщащимися усами.
– Там, наверху, – тихо объясняет мне Дядюшка, – собрано всё самое лучшее. Музыкальные анархисты, писатели, которым суждено изменить лик мира, и даже очень милые мальчуганы без гроша в кармане, любящие музыку. Наверху также садятся те, кто хочет «выразить протест». Они свистят, выкрикивают какие-то немыслимые проклятия; стражник выдёргивает такого крикуна из рядов, точно цветок, изгоняет его из зала, а потом вводит тайком через заднюю дверь. Колонн попытался как-то нанять одного из них за умеренную плату, но тот отказался. «Тот, кто выражает протест», прежде всего должен быть человеком твёрдых убеждений.
А теперь мне уже хочется смеяться, слушая куплеты Мефистофеля, в которых история блохи излагается с такой шутовской методичностью, – наверняка, Берлиоз сделал это намеренно – да, мне хочется смеяться, оттого что этому баритону мучительно трудно не играть то, что он поёт. Он как может сдерживается от дьявольских ужимок, но чувствует над своим лбом колыхание раздвоенного пера, и брови его сами собой вздёргиваются вверх под углом, согласно традиции.
До самого антракта я напряжённо слушаю музыку своими мало приспособленными для этого ушами, не привыкшими различать всевозможные тембры.
– Что это поёт в оркестре среди других инструментов, Дядя?
– Полагаю, это флейта в низком регистре. Мы спросим об этом во время антракта у Можи, если вам угодно.
Антракт, по-моему, наступает слишком рано. Терпеть не могу, когда удовольствие, которое я получаю, отмеривается мне по частям и меня вдруг лишают его без всякой моей просьбы. Куда бегут, куда спешат все эти люди, выходящие из зала? Они ведь выходят просто в коридоры. Я жмусь к Марселю, но дядя Рено властно берет меня под руку.
– Будьте внимательны, милая девочка. Хотя сегодня дело ограничится осуждением Фауста и не прозвучит никаких новинок молодой школы, всё же я смогу показать вам здесь несколько довольно известных лиц. И ваши иллюзии усеют землю подобно облетевшим листьям деревьев!
– О! Видно, это музыка вызвала у вас такое пышное красноречие?
– Да. В сущности, за этим лбом мыслителя скрывается душа молодой девушки.
Его аспидного цвета глаза, снисходительные и ленивые, улыбаются мне, и улыбка эта успокаивает меня и внушает доверие. В это время его сын, который слишком уж старается всем угодить, спешит поздороваться с мамашей Барманн: она разглагольствует, вынося решительные приговоры, среди группки мужчин.
– Бежим, скорей бежим, – испуганно умоляет меня Дядюшка. – Если только мы попадем в её орбиту, она станет нам цитировать последний социальный афоризм «своего знаменитого друга»!
– Это какой знаменитый друг? Тот, о котором она говорила у тёти Кёр в прошлое воскресенье?
– Это Гревей, очень модный академик, которому она предоставляет субсидии, квартиру и пищу. Прошлой зимой мне случалось ещё обедать в том доме, и у меня осталось впечатление весьма деликатного свойства: великий человек, расположившийся перед камином в стиле Людовика Тринадцатого, простодушно подставляет огню два незастёгнутых ботинка…
– Почему незастёгнутых? (Я задаю этот вопрос, ловко разыгрывая наивность.)
– Чёрт побери, потому что он только что… Клодина, вы совершенно невыносимы! Конечно, это мой промах! Просто я не привык иметь дело с маленькими девочками. Я ведь совсем недавно стал дядей. Но отныне я буду начеку.
– Тем хуже! Тогда это будет не так забавно.
– Молчите, маленькое чудовище! Вы, которая читает всё, знаете ли вы, кто такой Можи? О, я как раз вижу его внизу.
– Можи? Да, он ведёт музыкальную критику, пишет статьи, где всего наворочено – и грубости, и каламбуры, какая-то мешанина жеманства и лиризма, в которой я никогда ничего не могу понять…
– «Жеманство и лиризм»! Бог мой, ну и забавная же у меня племянница! А знаете, суждение не совсем глупое. Да, я буду получать истинное наслаждение, вывозя вас в свет, моя пташка!
– Премного вам благодарна! Но если я правильно понимаю ваши слова, значит, сегодня вы меня «вывезли в свет» из чистой вежливости?
Мы подходим к этому пресловутому Можи; он оживлённо спорит каким-то гортанным, легко прерывающимся голосом и, как мне кажется, сейчас находится в своей лирической фазе. Я подхожу поближе. Он, конечно, изливает лирические восторги? Разлетелась (как говорят у нас упавшему ребёнку)… Вот что я слышу:
– Ну как, сумели вы насладиться этим свинским тромбоном, лаявшим среди роз этой ночи грёз? Если Фауст продолжает спать, несмотря на весь этот галдёж, то, должно быть, потому, что читал «Плодородие», прежде чем завалиться в постель. Да, впрочем, и весь этот оркестр до того дерьмовый! Есть там такая мразь, маленький флейтист, который не в состоянии в этом сифилитическом балете исполнить свою проклятущую ноту одновременно с какими-то там обертонами арф; попадись он только мне, я бы заставил его сунуть свой инструмент в…
– Друг мой, друг мой, – мягко журчит голос Дядюшки прямо в спину этому припадочному, – если вы будете продолжать, то утратите всякую сдержанность в определениях!
Можи разворачивает свои толстые плечи, и перед нами возникает короткий нос, выпуклые голубые глаза под тяжёлыми веками, большие свирепые усы над детским ртом… Ещё весь клокочущий от праведного гнева, со сверкающими, как иллюминаторы, глазами и налившейся кровью шеей, он похож на какого-то бычка и на какое-то земноводное. (Уроки естественной истории, полученные в Монтиньи, пошли мне на пользу.) Но он уже приветливо улыбается, и, когда кланяется, выставляя напоказ розовую лысину слишком больших размеров, я замечаю, что нижняя часть его лица – вялый подбородок, утонувший в складках жира, и младенческие губы – никак не сочетается с энергичным напором широкого лба и короткого своевольного носа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48
Какой-то бородатый господин с немножко перекошенными плечами выходит на сцену, и аплодисменты (сразу же!) покрывают столь раздражающий шум болтовни и настраиваемых инструментов. Это сам Колонн. Он стучит по пюпитру «тук-тук» маленькой палочкой, окидывает взглядом своих оркестрантов и поднимает руку.
При первых же звуках «Осуждения Фауста» нервный комок, поднимающийся откуда-то из живота, подкатывает к горлу и застревает там, вот-вот задушит меня. Я почти никогда раньше не слышала оркестра, и эти смычки, казалось, играли на моих натянутых нервах. Я безумно боюсь расплакаться, боюсь истерических слёз, это будет выглядеть так нелепо! Мне с огромным трудом удаётся подавить своё глупое волнение, я тихонько высвобождаю ладони из пальцев Дяди, чтобы до конца овладеть собой.
Марсель всех лорнирует, кивает кому-то на верхней галерее, где я различаю мягкие шляпы, длинные волосы, лица совсем безусые или с непримиримо топорщащимися усами.
– Там, наверху, – тихо объясняет мне Дядюшка, – собрано всё самое лучшее. Музыкальные анархисты, писатели, которым суждено изменить лик мира, и даже очень милые мальчуганы без гроша в кармане, любящие музыку. Наверху также садятся те, кто хочет «выразить протест». Они свистят, выкрикивают какие-то немыслимые проклятия; стражник выдёргивает такого крикуна из рядов, точно цветок, изгоняет его из зала, а потом вводит тайком через заднюю дверь. Колонн попытался как-то нанять одного из них за умеренную плату, но тот отказался. «Тот, кто выражает протест», прежде всего должен быть человеком твёрдых убеждений.
А теперь мне уже хочется смеяться, слушая куплеты Мефистофеля, в которых история блохи излагается с такой шутовской методичностью, – наверняка, Берлиоз сделал это намеренно – да, мне хочется смеяться, оттого что этому баритону мучительно трудно не играть то, что он поёт. Он как может сдерживается от дьявольских ужимок, но чувствует над своим лбом колыхание раздвоенного пера, и брови его сами собой вздёргиваются вверх под углом, согласно традиции.
До самого антракта я напряжённо слушаю музыку своими мало приспособленными для этого ушами, не привыкшими различать всевозможные тембры.
– Что это поёт в оркестре среди других инструментов, Дядя?
– Полагаю, это флейта в низком регистре. Мы спросим об этом во время антракта у Можи, если вам угодно.
Антракт, по-моему, наступает слишком рано. Терпеть не могу, когда удовольствие, которое я получаю, отмеривается мне по частям и меня вдруг лишают его без всякой моей просьбы. Куда бегут, куда спешат все эти люди, выходящие из зала? Они ведь выходят просто в коридоры. Я жмусь к Марселю, но дядя Рено властно берет меня под руку.
– Будьте внимательны, милая девочка. Хотя сегодня дело ограничится осуждением Фауста и не прозвучит никаких новинок молодой школы, всё же я смогу показать вам здесь несколько довольно известных лиц. И ваши иллюзии усеют землю подобно облетевшим листьям деревьев!
– О! Видно, это музыка вызвала у вас такое пышное красноречие?
– Да. В сущности, за этим лбом мыслителя скрывается душа молодой девушки.
Его аспидного цвета глаза, снисходительные и ленивые, улыбаются мне, и улыбка эта успокаивает меня и внушает доверие. В это время его сын, который слишком уж старается всем угодить, спешит поздороваться с мамашей Барманн: она разглагольствует, вынося решительные приговоры, среди группки мужчин.
– Бежим, скорей бежим, – испуганно умоляет меня Дядюшка. – Если только мы попадем в её орбиту, она станет нам цитировать последний социальный афоризм «своего знаменитого друга»!
– Это какой знаменитый друг? Тот, о котором она говорила у тёти Кёр в прошлое воскресенье?
– Это Гревей, очень модный академик, которому она предоставляет субсидии, квартиру и пищу. Прошлой зимой мне случалось ещё обедать в том доме, и у меня осталось впечатление весьма деликатного свойства: великий человек, расположившийся перед камином в стиле Людовика Тринадцатого, простодушно подставляет огню два незастёгнутых ботинка…
– Почему незастёгнутых? (Я задаю этот вопрос, ловко разыгрывая наивность.)
– Чёрт побери, потому что он только что… Клодина, вы совершенно невыносимы! Конечно, это мой промах! Просто я не привык иметь дело с маленькими девочками. Я ведь совсем недавно стал дядей. Но отныне я буду начеку.
– Тем хуже! Тогда это будет не так забавно.
– Молчите, маленькое чудовище! Вы, которая читает всё, знаете ли вы, кто такой Можи? О, я как раз вижу его внизу.
– Можи? Да, он ведёт музыкальную критику, пишет статьи, где всего наворочено – и грубости, и каламбуры, какая-то мешанина жеманства и лиризма, в которой я никогда ничего не могу понять…
– «Жеманство и лиризм»! Бог мой, ну и забавная же у меня племянница! А знаете, суждение не совсем глупое. Да, я буду получать истинное наслаждение, вывозя вас в свет, моя пташка!
– Премного вам благодарна! Но если я правильно понимаю ваши слова, значит, сегодня вы меня «вывезли в свет» из чистой вежливости?
Мы подходим к этому пресловутому Можи; он оживлённо спорит каким-то гортанным, легко прерывающимся голосом и, как мне кажется, сейчас находится в своей лирической фазе. Я подхожу поближе. Он, конечно, изливает лирические восторги? Разлетелась (как говорят у нас упавшему ребёнку)… Вот что я слышу:
– Ну как, сумели вы насладиться этим свинским тромбоном, лаявшим среди роз этой ночи грёз? Если Фауст продолжает спать, несмотря на весь этот галдёж, то, должно быть, потому, что читал «Плодородие», прежде чем завалиться в постель. Да, впрочем, и весь этот оркестр до того дерьмовый! Есть там такая мразь, маленький флейтист, который не в состоянии в этом сифилитическом балете исполнить свою проклятущую ноту одновременно с какими-то там обертонами арф; попадись он только мне, я бы заставил его сунуть свой инструмент в…
– Друг мой, друг мой, – мягко журчит голос Дядюшки прямо в спину этому припадочному, – если вы будете продолжать, то утратите всякую сдержанность в определениях!
Можи разворачивает свои толстые плечи, и перед нами возникает короткий нос, выпуклые голубые глаза под тяжёлыми веками, большие свирепые усы над детским ртом… Ещё весь клокочущий от праведного гнева, со сверкающими, как иллюминаторы, глазами и налившейся кровью шеей, он похож на какого-то бычка и на какое-то земноводное. (Уроки естественной истории, полученные в Монтиньи, пошли мне на пользу.) Но он уже приветливо улыбается, и, когда кланяется, выставляя напоказ розовую лысину слишком больших размеров, я замечаю, что нижняя часть его лица – вялый подбородок, утонувший в складках жира, и младенческие губы – никак не сочетается с энергичным напором широкого лба и короткого своевольного носа.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48