Кто это там? Мадам Шаминьон, мадам Шлак, мадам Хак? С улицы звали:
— Виржини, Виржини, почему ты не открываешь? — потом обратились к нему: — Эй! Малыш, Оливье, что там у вас делается? Разбуди маму! Уж больно она сегодня разнежилась… Может, заболела? Виржини, Виржини…
— Да-да, сейчас я ее разбужу, — ответил Оливье.
Он ласково провел по щекам матери и несколько раз поцеловал ее около уха. Но так как она все не двигалась, мальчик подумал, что это игра, и запел: «Пора, пора»… Он приподнял ее руку, но рука упала. Оливье снова подумал, что мать с ним играет, что она лишь притворяется спящей и вскоре, не выдержав, рассмеется. Он говорил с ней, тянул за руки, повернул ее голову, но Виржини словно окаменела. Живыми казались только ее длинные волосы, рассыпавшиеся вокруг лица.
Напуганный, мальчик подошел к окну и сказал через ставни:
— Никак не могу ее разбудить…
— Открой нам, открой скорей…
Все еще колеблясь, он посмотрел в сторону матери, как бы спрашивая у нее разрешения, и пошел к дверям, снял задвижку, повернул ручку. На стекле была наклеена дверная реклама — собачка изо всей силы тянула своего хозяина за прочные подтяжки под названием Экстрасупль . Открыв дверь, Оливье сбросил крючок с деревянных ставень, они распахнулись, впустив в комнату яркий свет.
Женщины, толкаясь в узком проходе, кинулись в магазин. Затем, отстранив мальчика, они хлынули в спальню. Оливье, ошеломленный этим напором, побежал за ними, но одна из женщин оттолкнула его: «Обожди там. Не ходи!» Тогда он закричал: «Мама! Мама!» Он стоял за дверью комнаты с тревожным, полным отчаяния лицом, испуганно прижав руки к груди. Сперва он слышал шум голосов, восклицания, вздохи, потом воцарилось долгое, очень долгое молчание.
Наконец из спальни вышли две женщины, они перешептывались, искоса поглядывая на него. Их изменившиеся лица походили на маски. Одна из них — это, кажется, была мадам Шаминьон, а может быть, и мадам Вильде — все повторяла ему: «Здесь побудь, здесь», — и ушла из магазина, потрясенно вздымая вверх руки.
Оливье на мгновение озадаченно замер, потом бросился в спальню, к маме, чтоб укрыться под ее защитой или чтоб защитить ее, проскользнул между двумя соседками, которые пытались помешать ему подойти к кровати, где по-прежнему недвижимо лежала Виржини. Одна из женщин закрыла лицо мальчика ладонью, пахнувшей чесноком, прижала его к себе и подтолкнула к двери. Оливье хотел закричать, но вдруг потерял голос. Он подумал, что сейчас его побьют, и, чтоб уберечь себя от ударов, выставил локоть над головой. Тогда женщина решилась сказать ему правду. Ей хотелось сделать это помягче, но ее голос прозвучал мрачно:
— Послушай, малыш, послушай, у тебя нет больше мамы.
И так как он глядел на нее, не понимая в чем дело, женщина добавила мелодраматическим топом:
— Умерла твоя мать. Понимаешь, умерла.
И еще чей-то голос присоединился, чтоб его убедить:
— Да, умерла она, скончалась , бедный малыш!
И больше он ничего не помнил. Огромная черная дыра в памяти. Все кругом было заполнено какими-то криками, похожими на вопли ночных птиц. Чей-то долгий вой, быть может, вырвавшийся у него самого или у кого-то другого. Все перед ним кружилось. Соленая вода на лице. Дрожь во всем теле, судороги. Невыразимый страх, животный, удушливый. Страшное ощущение: ведь он спал рядом с мертвой. Не с матерью рядом, а с покойницей. И он ее трогал, ласкал, целовал. Зажав кулачками глаза, Оливье заново открывал ужас остекленевшего взгляда, стынущей плоти. Он с яростью сдавливал свои веки. Он упал навзничь, скрючился, свернулся в клубок, как зародыш в яйце, словно обороняясь ото всех. Ведь ничто его больше не защищало. Тело его стало дряблым, как у рака-отшельника, утратившего свой панцирь. Внутри все болело. Дышать стало нечем, он был голым перед толпой этих чужих людей.
— Теперь он сирота…
В комнату набилось еще много домохозяек и просто любопытных, они с возбуждением, бестолково говорили, сетовали или повторяли избитые фразы о смерти, разыгрывали эту комедию торжествующей жизни, только изображающей сострадание в порядке самозащиты.
— Она его любила, мать, ничего тут не скажешь.
Одну из этих квохчущих наседок внезапно осенило. Ребенок, распростертый на полу с подушкой, подоткнутой под голову, вдруг услышал:
— А что, если она отравилась?
И люди посмотрели на коричневые подтеки шоколада в чашках, оставшихся на столе.
— Она ведь знала, что обречена…
— Так ведь и парень бы тоже помер…
— Это не обязательно.
Фразы следовали одна за другой, голоса звучали то громче, то тише, пока мадам Хак не прошептала:
— Тс-тс… — показав на Оливье: — А если ее убили… Тс, тише. А что? К ней ходили мужчины… Надо позвать врача засвидетельствовать смерть… В мэрии засвидетельствовать. Нет, не в полиции, в мэрии… Конечно. А ведь у него есть двоюродный брат… Как же его зовут? Да вот тот, из дома номер семьдесят семь…
Ребенка заставили открыть лицо, отвели его руки:
— Твой двоюродный брат — как его зовут? А, Жан, это Жан! А где же он работает? Ну где? Скажи, маленький, мы понимаем, как тебе плохо… Но надо ответить! Что у Жана есть телефон?
Оливье не понимал смысла этих фраз. Он все еще был в полном отупении, он онемел, словно смерть коснулась его самого. Лихорадочная дрожь опять охватила тело ребенка, и никто не остановил его, когда он спрятал в ладонях свое мокрое лицо.
Тогда и вошел сюда этот калека, проживающий на одной из ближайших улиц квартала. Его изуродованные ноги были как-то странно раскорячены, он двигался боком, с помощью двух костылей, которые прижимал к себе роговидными отростками, заменявшими ему руки. Прозванный Пауком, он был вполне пригоден для показа в ярмарочных балаганах. Какие-то слухи сопровождали этого человека:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91
— Виржини, Виржини, почему ты не открываешь? — потом обратились к нему: — Эй! Малыш, Оливье, что там у вас делается? Разбуди маму! Уж больно она сегодня разнежилась… Может, заболела? Виржини, Виржини…
— Да-да, сейчас я ее разбужу, — ответил Оливье.
Он ласково провел по щекам матери и несколько раз поцеловал ее около уха. Но так как она все не двигалась, мальчик подумал, что это игра, и запел: «Пора, пора»… Он приподнял ее руку, но рука упала. Оливье снова подумал, что мать с ним играет, что она лишь притворяется спящей и вскоре, не выдержав, рассмеется. Он говорил с ней, тянул за руки, повернул ее голову, но Виржини словно окаменела. Живыми казались только ее длинные волосы, рассыпавшиеся вокруг лица.
Напуганный, мальчик подошел к окну и сказал через ставни:
— Никак не могу ее разбудить…
— Открой нам, открой скорей…
Все еще колеблясь, он посмотрел в сторону матери, как бы спрашивая у нее разрешения, и пошел к дверям, снял задвижку, повернул ручку. На стекле была наклеена дверная реклама — собачка изо всей силы тянула своего хозяина за прочные подтяжки под названием Экстрасупль . Открыв дверь, Оливье сбросил крючок с деревянных ставень, они распахнулись, впустив в комнату яркий свет.
Женщины, толкаясь в узком проходе, кинулись в магазин. Затем, отстранив мальчика, они хлынули в спальню. Оливье, ошеломленный этим напором, побежал за ними, но одна из женщин оттолкнула его: «Обожди там. Не ходи!» Тогда он закричал: «Мама! Мама!» Он стоял за дверью комнаты с тревожным, полным отчаяния лицом, испуганно прижав руки к груди. Сперва он слышал шум голосов, восклицания, вздохи, потом воцарилось долгое, очень долгое молчание.
Наконец из спальни вышли две женщины, они перешептывались, искоса поглядывая на него. Их изменившиеся лица походили на маски. Одна из них — это, кажется, была мадам Шаминьон, а может быть, и мадам Вильде — все повторяла ему: «Здесь побудь, здесь», — и ушла из магазина, потрясенно вздымая вверх руки.
Оливье на мгновение озадаченно замер, потом бросился в спальню, к маме, чтоб укрыться под ее защитой или чтоб защитить ее, проскользнул между двумя соседками, которые пытались помешать ему подойти к кровати, где по-прежнему недвижимо лежала Виржини. Одна из женщин закрыла лицо мальчика ладонью, пахнувшей чесноком, прижала его к себе и подтолкнула к двери. Оливье хотел закричать, но вдруг потерял голос. Он подумал, что сейчас его побьют, и, чтоб уберечь себя от ударов, выставил локоть над головой. Тогда женщина решилась сказать ему правду. Ей хотелось сделать это помягче, но ее голос прозвучал мрачно:
— Послушай, малыш, послушай, у тебя нет больше мамы.
И так как он глядел на нее, не понимая в чем дело, женщина добавила мелодраматическим топом:
— Умерла твоя мать. Понимаешь, умерла.
И еще чей-то голос присоединился, чтоб его убедить:
— Да, умерла она, скончалась , бедный малыш!
И больше он ничего не помнил. Огромная черная дыра в памяти. Все кругом было заполнено какими-то криками, похожими на вопли ночных птиц. Чей-то долгий вой, быть может, вырвавшийся у него самого или у кого-то другого. Все перед ним кружилось. Соленая вода на лице. Дрожь во всем теле, судороги. Невыразимый страх, животный, удушливый. Страшное ощущение: ведь он спал рядом с мертвой. Не с матерью рядом, а с покойницей. И он ее трогал, ласкал, целовал. Зажав кулачками глаза, Оливье заново открывал ужас остекленевшего взгляда, стынущей плоти. Он с яростью сдавливал свои веки. Он упал навзничь, скрючился, свернулся в клубок, как зародыш в яйце, словно обороняясь ото всех. Ведь ничто его больше не защищало. Тело его стало дряблым, как у рака-отшельника, утратившего свой панцирь. Внутри все болело. Дышать стало нечем, он был голым перед толпой этих чужих людей.
— Теперь он сирота…
В комнату набилось еще много домохозяек и просто любопытных, они с возбуждением, бестолково говорили, сетовали или повторяли избитые фразы о смерти, разыгрывали эту комедию торжествующей жизни, только изображающей сострадание в порядке самозащиты.
— Она его любила, мать, ничего тут не скажешь.
Одну из этих квохчущих наседок внезапно осенило. Ребенок, распростертый на полу с подушкой, подоткнутой под голову, вдруг услышал:
— А что, если она отравилась?
И люди посмотрели на коричневые подтеки шоколада в чашках, оставшихся на столе.
— Она ведь знала, что обречена…
— Так ведь и парень бы тоже помер…
— Это не обязательно.
Фразы следовали одна за другой, голоса звучали то громче, то тише, пока мадам Хак не прошептала:
— Тс-тс… — показав на Оливье: — А если ее убили… Тс, тише. А что? К ней ходили мужчины… Надо позвать врача засвидетельствовать смерть… В мэрии засвидетельствовать. Нет, не в полиции, в мэрии… Конечно. А ведь у него есть двоюродный брат… Как же его зовут? Да вот тот, из дома номер семьдесят семь…
Ребенка заставили открыть лицо, отвели его руки:
— Твой двоюродный брат — как его зовут? А, Жан, это Жан! А где же он работает? Ну где? Скажи, маленький, мы понимаем, как тебе плохо… Но надо ответить! Что у Жана есть телефон?
Оливье не понимал смысла этих фраз. Он все еще был в полном отупении, он онемел, словно смерть коснулась его самого. Лихорадочная дрожь опять охватила тело ребенка, и никто не остановил его, когда он спрятал в ладонях свое мокрое лицо.
Тогда и вошел сюда этот калека, проживающий на одной из ближайших улиц квартала. Его изуродованные ноги были как-то странно раскорячены, он двигался боком, с помощью двух костылей, которые прижимал к себе роговидными отростками, заменявшими ему руки. Прозванный Пауком, он был вполне пригоден для показа в ярмарочных балаганах. Какие-то слухи сопровождали этого человека:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91