Это мое последнее предложение. Я не могу поверить, что вы будете против.
Чертков, казалось, даже не слышал Воробьева. Он продолжал смотреть на графа, лицо которого было сейчас полностью покрыто гипсом. Меркуров также не обращал внимания на профессора. Он поглаживал засыхающий раствор, проверял, нет ли трещин и неровностей. Наконец он сорвал маску с лица. Отделяясь от одного глаза, маска тихо чпокнула. Лицо, белое и застывшее, с присохшими крошками гипса, выглядело так, словно графа только что выкопали из земли.
От тела поднимался почти видимый, как казалось Грибшину, смрад. Грибшин предположил, что это разлагаются внутренние органы. Усиливающийся запах, должно быть, шокировал и Черткова. А чего он ожидал? Чертков отвел глаза от тела и слабо махнул рукой Воробьеву, капитулируя.
Профессор снял пиджак и закатал рукава. Он работал быстро, окуная носовой платок в ту же воду, которую использовал Меркуров для смачивания гипса. Профессор протер лицо и бороду графа, вытер досуха полотенцем для рук и стал тыкать и мять лицо, определяя упругость кожи. Из объемистого черного сундука — в котором, подумал Грибшин, все еще лежит мертвый младенец, — профессор достал стеклянный флакон с желто-зеленой жидкостью, через которую мерцал свет комнатных ламп. Еще он достал полдюжины шприцев. Он положил все это на столик, где лежала последняя читанная графом книга — сборник эссе Монтеня в сером картонном переплете. Воробьев вытащил пробку и осторожно набрал раствор во все шприцы, которые затем опять клал на столик. Наполнив все шприцы, он стал брать их один за другим и делать уколы в лицо графа: в губы, под челюсть, в шею, под каждый глаз над скуловой аркой, потом в щеки. Воробьев растягивал лицо графа так и сяк, чтобы удобнее было колоть, и черты лица принимали одно причудливое выражение за другим: удивление, отчаяние и безумное веселье. Воробьев вставил в рот графу тампон, чтобы не проколоть щеку насквозь. В довершение он сделал три коротких укола в каждый висок.
Грибшин рассеянно наблюдал за процедурой, опять заглядывая в будущее — на несколько часов вперед. Четверо сыновей графа, высоких и крепких, вынесут гроб к поезду, склоняясь, как всегда, под тяжестью отца — отца, которого уже начали называть бессмертным. К частному вагону можно будет пройти только благодаря жандармам, расчищающим путь. Крестьяне с пением за упокой понесут иконы и ковчеги с мощами. Непременно споют «Вечную память». Грибшин, вздрогнув, осознал, что расхожая истина — нет ничего вечного — лжива, что все остается навечно в газетах, а теперь еще и в синематографе, в крохотном зернышке-документе. Мужики и парни в одинаковых матерчатых картузах будут оборачиваться к камере, разинув рты от изумления, словно увидев собственное отражение. Они будут осенять себя крестом. Они поднимут лозунг: «Твоя доброта бессмертна».
А здесь, в гостиной начальника станции, Мейер вертел ручку репортажной камеры, и граф лежал с закрытыми глазами. Кожа его смягчилась, как обещал Воробьев, и приобрела какую-то прозрачность и блеск. На щеках появился едва заметный розоватый румянец.
Воробьев отошел от тела и бросил на него последний, оценивающий взгляд. Он повернулся к четверым и к остальным зрителям, его собственное лицо блестело от пота. Он произнес (слишком громко, словно обращался к намного более обширной аудитории):
— Смотрите. Я не пользовался никакими румянами.
ПОСЛЕ
1919
Раз
«Торникрофт» остановился у заставы — дорога шла чуть в гору под небом таким свинцовым, что казалось, будто оно в лепешку раздавило лежащую под ним выцветшую землю. Нельзя было разобрать отдельных облаков — виднелась только огромная давящая серость. В пейзаже что-то горело, и по холму вверх тянулись щупальца сладковатого дыма. Местность была нема и безжизненна, словно склеп.
Через минуту задние дверцы автомобиля со скрипом распахнулись вправо и влево, и из машины вышли двое. Первый, в форме, кивнул равнодушным часовым. Второй, в армейских сапогах и грубом штатском френче на манер военной формы, с медными тусклыми пуговицами, поднес к глазам бронзовый бинокль. Бинокль был плохой, немногим лучше театрального. Человек навел бинокль на местность. Проводя двумя пересекающимися сферами видения вдоль черной реки, он мог разглядеть кучку строений, которая на карте значилась как город. На самом деле это было в лучшем случае село, явно необитаемое. Окрестные поля были обезображены пятнами спорыньи; а также клочками, с которых колосья сжали раньше времени и распахали землю, как в Каменке и Яцке.
Ниже по склону скакал в гору молодой боец, ожаривая лошадь длинным кнутом. Боец был красен лицом от натуги и расстройства. Хотя лошадь скакала галопом, всаднику понадобилось невероятно много времени, чтобы подняться к ним по холму, словно человек и лошадь двигались в кошмарном сне. Товарищ Астапов понял, что боец везет неприятные новости. Парень наконец долез до цели, хватая ртом воздух, и рывком соскочил с коня.
— Товарищ! — закричал он, обращаясь первым делом к Астапову, но потом, неуверенный в ситуации — расклад сил уже несколько дней был ему непонятен, — повернулся к своему командиру и опять воскликнул: — Товарищ!
Командир Шишко ждал, нахмурясь. Астапов глядел в другую сторону, на местность. Невдалеке у дороги стоял домик с обуглившейся пустой оконной рамой. Сейчас разыгрывались два поединка воль: один, в захваченном селе, не окажет никакого влияния на ход гражданской войны, фронт которой только что прокатился через село; другой, здесь, на склоне, между командиром и штатским комиссаром, был продолжением серии стычек и должен был определить будущие отношения между армией и Партией. Бойцу было не по себе из-за этого конфликта в верхах. Шишко, утомившийся за день, уступил на время, повернувшись в сторону товарища Астапова, чтобы солдат мог докладывать обоим сразу.
— Тараса убили!
Облегчившись от информации, солдат выдохнул и принялся счищать репьи с гимнастерки. Юнец по фамилии Никитин, родом из Кемерова, был хорош собой, с копной светлых волос и крепкими блестящими зубами — пожалуй, единственная черта мужской внешности, которой Астапов завидовал. Никитин был смышленее других — он умел читать, выполнял приказы и понимал историческое значение текущего момента. Бойцы его уважали. В Яцке, когда у него в револьвере кончились патроны, он схватил жердь и убил вооруженного крестьянина ударом в висок.
— Какой-то стрелок, у кладбища. Мы тоже стреляли, но он сбежал. Мы его даже не видели. Снял Тараса одним выстрелом… — И, опасаясь, что его слова могли прозвучать одобрительно, добавил: — Сволочь.
Боец неопределенно махнул рукой вдоль дороги, на тот берег, но Астапов не мог разглядеть, где там кладбище.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Чертков, казалось, даже не слышал Воробьева. Он продолжал смотреть на графа, лицо которого было сейчас полностью покрыто гипсом. Меркуров также не обращал внимания на профессора. Он поглаживал засыхающий раствор, проверял, нет ли трещин и неровностей. Наконец он сорвал маску с лица. Отделяясь от одного глаза, маска тихо чпокнула. Лицо, белое и застывшее, с присохшими крошками гипса, выглядело так, словно графа только что выкопали из земли.
От тела поднимался почти видимый, как казалось Грибшину, смрад. Грибшин предположил, что это разлагаются внутренние органы. Усиливающийся запах, должно быть, шокировал и Черткова. А чего он ожидал? Чертков отвел глаза от тела и слабо махнул рукой Воробьеву, капитулируя.
Профессор снял пиджак и закатал рукава. Он работал быстро, окуная носовой платок в ту же воду, которую использовал Меркуров для смачивания гипса. Профессор протер лицо и бороду графа, вытер досуха полотенцем для рук и стал тыкать и мять лицо, определяя упругость кожи. Из объемистого черного сундука — в котором, подумал Грибшин, все еще лежит мертвый младенец, — профессор достал стеклянный флакон с желто-зеленой жидкостью, через которую мерцал свет комнатных ламп. Еще он достал полдюжины шприцев. Он положил все это на столик, где лежала последняя читанная графом книга — сборник эссе Монтеня в сером картонном переплете. Воробьев вытащил пробку и осторожно набрал раствор во все шприцы, которые затем опять клал на столик. Наполнив все шприцы, он стал брать их один за другим и делать уколы в лицо графа: в губы, под челюсть, в шею, под каждый глаз над скуловой аркой, потом в щеки. Воробьев растягивал лицо графа так и сяк, чтобы удобнее было колоть, и черты лица принимали одно причудливое выражение за другим: удивление, отчаяние и безумное веселье. Воробьев вставил в рот графу тампон, чтобы не проколоть щеку насквозь. В довершение он сделал три коротких укола в каждый висок.
Грибшин рассеянно наблюдал за процедурой, опять заглядывая в будущее — на несколько часов вперед. Четверо сыновей графа, высоких и крепких, вынесут гроб к поезду, склоняясь, как всегда, под тяжестью отца — отца, которого уже начали называть бессмертным. К частному вагону можно будет пройти только благодаря жандармам, расчищающим путь. Крестьяне с пением за упокой понесут иконы и ковчеги с мощами. Непременно споют «Вечную память». Грибшин, вздрогнув, осознал, что расхожая истина — нет ничего вечного — лжива, что все остается навечно в газетах, а теперь еще и в синематографе, в крохотном зернышке-документе. Мужики и парни в одинаковых матерчатых картузах будут оборачиваться к камере, разинув рты от изумления, словно увидев собственное отражение. Они будут осенять себя крестом. Они поднимут лозунг: «Твоя доброта бессмертна».
А здесь, в гостиной начальника станции, Мейер вертел ручку репортажной камеры, и граф лежал с закрытыми глазами. Кожа его смягчилась, как обещал Воробьев, и приобрела какую-то прозрачность и блеск. На щеках появился едва заметный розоватый румянец.
Воробьев отошел от тела и бросил на него последний, оценивающий взгляд. Он повернулся к четверым и к остальным зрителям, его собственное лицо блестело от пота. Он произнес (слишком громко, словно обращался к намного более обширной аудитории):
— Смотрите. Я не пользовался никакими румянами.
ПОСЛЕ
1919
Раз
«Торникрофт» остановился у заставы — дорога шла чуть в гору под небом таким свинцовым, что казалось, будто оно в лепешку раздавило лежащую под ним выцветшую землю. Нельзя было разобрать отдельных облаков — виднелась только огромная давящая серость. В пейзаже что-то горело, и по холму вверх тянулись щупальца сладковатого дыма. Местность была нема и безжизненна, словно склеп.
Через минуту задние дверцы автомобиля со скрипом распахнулись вправо и влево, и из машины вышли двое. Первый, в форме, кивнул равнодушным часовым. Второй, в армейских сапогах и грубом штатском френче на манер военной формы, с медными тусклыми пуговицами, поднес к глазам бронзовый бинокль. Бинокль был плохой, немногим лучше театрального. Человек навел бинокль на местность. Проводя двумя пересекающимися сферами видения вдоль черной реки, он мог разглядеть кучку строений, которая на карте значилась как город. На самом деле это было в лучшем случае село, явно необитаемое. Окрестные поля были обезображены пятнами спорыньи; а также клочками, с которых колосья сжали раньше времени и распахали землю, как в Каменке и Яцке.
Ниже по склону скакал в гору молодой боец, ожаривая лошадь длинным кнутом. Боец был красен лицом от натуги и расстройства. Хотя лошадь скакала галопом, всаднику понадобилось невероятно много времени, чтобы подняться к ним по холму, словно человек и лошадь двигались в кошмарном сне. Товарищ Астапов понял, что боец везет неприятные новости. Парень наконец долез до цели, хватая ртом воздух, и рывком соскочил с коня.
— Товарищ! — закричал он, обращаясь первым делом к Астапову, но потом, неуверенный в ситуации — расклад сил уже несколько дней был ему непонятен, — повернулся к своему командиру и опять воскликнул: — Товарищ!
Командир Шишко ждал, нахмурясь. Астапов глядел в другую сторону, на местность. Невдалеке у дороги стоял домик с обуглившейся пустой оконной рамой. Сейчас разыгрывались два поединка воль: один, в захваченном селе, не окажет никакого влияния на ход гражданской войны, фронт которой только что прокатился через село; другой, здесь, на склоне, между командиром и штатским комиссаром, был продолжением серии стычек и должен был определить будущие отношения между армией и Партией. Бойцу было не по себе из-за этого конфликта в верхах. Шишко, утомившийся за день, уступил на время, повернувшись в сторону товарища Астапова, чтобы солдат мог докладывать обоим сразу.
— Тараса убили!
Облегчившись от информации, солдат выдохнул и принялся счищать репьи с гимнастерки. Юнец по фамилии Никитин, родом из Кемерова, был хорош собой, с копной светлых волос и крепкими блестящими зубами — пожалуй, единственная черта мужской внешности, которой Астапов завидовал. Никитин был смышленее других — он умел читать, выполнял приказы и понимал историческое значение текущего момента. Бойцы его уважали. В Яцке, когда у него в револьвере кончились патроны, он схватил жердь и убил вооруженного крестьянина ударом в висок.
— Какой-то стрелок, у кладбища. Мы тоже стреляли, но он сбежал. Мы его даже не видели. Снял Тараса одним выстрелом… — И, опасаясь, что его слова могли прозвучать одобрительно, добавил: — Сволочь.
Боец неопределенно махнул рукой вдоль дороги, на тот берег, но Астапов не мог разглядеть, где там кладбище.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68