— провозгласил, почти прокричал, он.
Бобкин отступил на шаг и, заикаясь, произнес:
— Иосиф Виссарионович?
Глаза Иванова округлились, будто ему только что дали пощечину.
— Коба? — недоверчиво спросил он.
— Сталин! — подтвердил гость. Так они полностью воспроизвели исторический путь этого страшного революционера.
Женщина до сих пор являла собой образец неколебимого спокойствия. Но сейчас что-то происходило у нее на лице, под кожей, словно ужасная буря взволновала мышцы. Она не могла хранить неподвижность черт. Она молчала.
Иванов произнес, как бы про себя:
— Здесь, в Астапове…
— Да, товарищ. Он прибыл сегодняшним вечерним поездом.
— Вы его видели собственными глазами? Чего ему надо? Он знает, что я здесь?
— Он шлет горячий братский привет и вам, и Надежде Константиновне.
Женщина ахнула, услышав свои, так открыто произнесенные, имя и отчество. Это было чудовищное нарушение всяких правил. Сталин что-то задумал.
Ее муж ударил кулаком по столу.
— Зачем он приехал? Как он сюда попал? Я думал, он в ссылке! Он самый недисциплинированный, неосторожный, ненадежный, нахальный революционер!
Вновь пришедший, который в 1905 году на Пресне храбро вел отряд рабочих-булочников на баррикады, против полиции, сейчас затрепетал пред гневом Иванова. Он пробормотал:
— Он говорит, что ждет ваших приказов.
— Моих приказов! — вскричал Иванов, побагровев. Много лет спустя, когда Иванова свалит первый из серии ударов, которые в конце концов убьют его, Бобкин будет при нем и вспомнит эту минуту. Он поймет, что единственного незаменимого человека на Земле уже тогда чуть не хватила кондрашка. — Я приказываю ему немедленно убраться из Астапова на другой конец света! Я приказываю ему ехать обратно в Сибирь!
Наконец заговорила жена Иванова — ровным монотонным голосом.
— Сукин сын, — сказала она.
Шесть
Смутно представляя себе разлетевшуюся на куски Россию, Грибшин наконец уснул. Этот образ утешил его, и чем глубже становился сон, тем больше расплывался образ, пока не приобрел плотность предвидения. Россия в самом деле разлетится на куски. Скоро Грибшина разбудило утро.
Комната при дневном свете не стала красивей; стены были по-прежнему в пятнах и трещинах, и разило табаком. Икона больше не сияла, как тогда в лунном свете. В доме было тихо. Грибшин с тяжелой со сна головой умылся холодной водой из таза.
В горнице уже не было ни старика, ни старухи, которые вчера ночью пустили его в дом. Грибшин повел носом, стараясь учуять, не пахнет ли завтраком, но безуспешно. Он уже собирался открыть входную дверь, но тут заметил человеческую фигуру, которая примостилась на табуретке в затененном углу и пристально разглядывала собственные кисти рук, словно удивляясь, почему эти предметы вдруг оказались привешены к ее запястьям. Она, казалось, не замечала Грибшина.
Судя по капризному, застывшему лицу и нечесаным русым волосам, ей было лет тринадцать. Грибшин подумал, что девочка, похоже, умственно отсталая, а потом заметил, что она сильно беременна. Тринадцать лет — рановато для материнства, даже в России. Однако среди известных ему московских проституток некоторые были не старше; и ни одна не была намного старше. Грибшин предположил, что отец ребенка неизвестен. Страна полнилась байстрюками.
— Эй, ты, — сказал он. — Доброе утро.
Девочка не подняла головы. Кисти рук у нее, в отличие от всего остального тела, были изящные, с длинными, незагрубевшими, выразительными пальцами.
— Милая, нельзя ли мне чаю? Я заплачу. Прошу тебя, пожалуйста, принеси самовар.
Девочка ничем не показала, что слышит. Он отчаялся и вышел из дома, оглядев двор в поисках старика и старухи. Казалось, маленький придорожный поселок полностью вымер. Грибшин покачал головой, сетуя на отсутствие чая, и пошел обратно на железнодорожную станцию.
Придя, он обнаружил, что за прошедшие часы ничего не изменилось, если не считать увеличения орды журналистов и любопытных на платформе и вокруг дома начальника станции. В серости утра лица гостей Астапова были насыщены странным светом. Грибшин предположил, что это от предвкушения, а еще — оттого, что они находились в точке, к которой прикованы были взгляды всего мира. Граф не умер за ночь, но больше об его состоянии ничего известно не было.
Сотрудники фирмы Патэ нашлись в зале ожидания для пассажиров — они устанавливали синематографическую камеру в ожидании утреннего врачебного доклада. Мейер отвлекся на неисправный прожектор и только рассеянно кивнул, когда Грибшин сказал, что его не пустили ночевать в вагон для прессы. Грибшин принялся за дело — менять испорченную лампу на новую, взятую из драгоценного запаса привезенных с собой юпитеров.
Когда он спускался с лестницы, в помещение хлынули журналисты — десятки, в основном русских, но среди них были представители газет со всей Европы, а также из Америки, Японии и даже Индии. Скоро их стало больше, чем мог вместить зал ожидания, который до нынешней недели не видывал людей в количестве сколько-нибудь близком к пределу своей вместимости, а больше привык давать приют одинокому крестьянину с завязанным бечевкой мешком, едущему на соседнюю станцию.
Журналисты не говорили вслух о том, что конкурируют за стоячие места, но по толпе уже пробегали первые волны толчков. Напряжение в битком набитом зале все росло, и словно бы становилось жидким, скапливаясь лужей вокруг большой синематографической камеры Мейера, которая стояла в передней части комнаты и теперь заслоняла вид прижатым к ней журналистам. Мелкие лужицы недовольства образовались вокруг обычных камер, поставленных другими журналистами у кафедры. Репортеры потели от тепла, выделяемого юпитерами и преющей человеческой массой в зимней одежде. Их бормотание сливалось в раскаты, словно где-то вдали полыхали жаркие молнии.
Пока они ждали доктора Маковицкого, один репортер встал перед синематографической камерой, загородив обзор и пересекши невидимый барьер, который его коллеги уважали по какому-то неписаному соглашению. В этот момент в дверях показался лысый, усатый человек в черном пальто. Мейер сделал знак Грибшину.
Журналисты, которые остались стоять около двери, чтобы раньше коллег поспеть на телеграф, закричали первыми:
— Он жив? Ну что, сегодня?
Именно эту сцену хотел заснять Мейер. Когда журналисты бросились вперед, Грибшин изо всех сил толкнул человека, загородившего камеру. Глядя в сторону и делая вид, что он всего лишь один из журналистов, желающих протиснуться поближе к Маковицкому, он намеренно устремил свой вес в определенном направлении и вложил бо?льшую часть импульса в локоть. Репортер пошатнулся. К тому времени, как он вновь обрел равновесие, пространство было расчищено.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68
Бобкин отступил на шаг и, заикаясь, произнес:
— Иосиф Виссарионович?
Глаза Иванова округлились, будто ему только что дали пощечину.
— Коба? — недоверчиво спросил он.
— Сталин! — подтвердил гость. Так они полностью воспроизвели исторический путь этого страшного революционера.
Женщина до сих пор являла собой образец неколебимого спокойствия. Но сейчас что-то происходило у нее на лице, под кожей, словно ужасная буря взволновала мышцы. Она не могла хранить неподвижность черт. Она молчала.
Иванов произнес, как бы про себя:
— Здесь, в Астапове…
— Да, товарищ. Он прибыл сегодняшним вечерним поездом.
— Вы его видели собственными глазами? Чего ему надо? Он знает, что я здесь?
— Он шлет горячий братский привет и вам, и Надежде Константиновне.
Женщина ахнула, услышав свои, так открыто произнесенные, имя и отчество. Это было чудовищное нарушение всяких правил. Сталин что-то задумал.
Ее муж ударил кулаком по столу.
— Зачем он приехал? Как он сюда попал? Я думал, он в ссылке! Он самый недисциплинированный, неосторожный, ненадежный, нахальный революционер!
Вновь пришедший, который в 1905 году на Пресне храбро вел отряд рабочих-булочников на баррикады, против полиции, сейчас затрепетал пред гневом Иванова. Он пробормотал:
— Он говорит, что ждет ваших приказов.
— Моих приказов! — вскричал Иванов, побагровев. Много лет спустя, когда Иванова свалит первый из серии ударов, которые в конце концов убьют его, Бобкин будет при нем и вспомнит эту минуту. Он поймет, что единственного незаменимого человека на Земле уже тогда чуть не хватила кондрашка. — Я приказываю ему немедленно убраться из Астапова на другой конец света! Я приказываю ему ехать обратно в Сибирь!
Наконец заговорила жена Иванова — ровным монотонным голосом.
— Сукин сын, — сказала она.
Шесть
Смутно представляя себе разлетевшуюся на куски Россию, Грибшин наконец уснул. Этот образ утешил его, и чем глубже становился сон, тем больше расплывался образ, пока не приобрел плотность предвидения. Россия в самом деле разлетится на куски. Скоро Грибшина разбудило утро.
Комната при дневном свете не стала красивей; стены были по-прежнему в пятнах и трещинах, и разило табаком. Икона больше не сияла, как тогда в лунном свете. В доме было тихо. Грибшин с тяжелой со сна головой умылся холодной водой из таза.
В горнице уже не было ни старика, ни старухи, которые вчера ночью пустили его в дом. Грибшин повел носом, стараясь учуять, не пахнет ли завтраком, но безуспешно. Он уже собирался открыть входную дверь, но тут заметил человеческую фигуру, которая примостилась на табуретке в затененном углу и пристально разглядывала собственные кисти рук, словно удивляясь, почему эти предметы вдруг оказались привешены к ее запястьям. Она, казалось, не замечала Грибшина.
Судя по капризному, застывшему лицу и нечесаным русым волосам, ей было лет тринадцать. Грибшин подумал, что девочка, похоже, умственно отсталая, а потом заметил, что она сильно беременна. Тринадцать лет — рановато для материнства, даже в России. Однако среди известных ему московских проституток некоторые были не старше; и ни одна не была намного старше. Грибшин предположил, что отец ребенка неизвестен. Страна полнилась байстрюками.
— Эй, ты, — сказал он. — Доброе утро.
Девочка не подняла головы. Кисти рук у нее, в отличие от всего остального тела, были изящные, с длинными, незагрубевшими, выразительными пальцами.
— Милая, нельзя ли мне чаю? Я заплачу. Прошу тебя, пожалуйста, принеси самовар.
Девочка ничем не показала, что слышит. Он отчаялся и вышел из дома, оглядев двор в поисках старика и старухи. Казалось, маленький придорожный поселок полностью вымер. Грибшин покачал головой, сетуя на отсутствие чая, и пошел обратно на железнодорожную станцию.
Придя, он обнаружил, что за прошедшие часы ничего не изменилось, если не считать увеличения орды журналистов и любопытных на платформе и вокруг дома начальника станции. В серости утра лица гостей Астапова были насыщены странным светом. Грибшин предположил, что это от предвкушения, а еще — оттого, что они находились в точке, к которой прикованы были взгляды всего мира. Граф не умер за ночь, но больше об его состоянии ничего известно не было.
Сотрудники фирмы Патэ нашлись в зале ожидания для пассажиров — они устанавливали синематографическую камеру в ожидании утреннего врачебного доклада. Мейер отвлекся на неисправный прожектор и только рассеянно кивнул, когда Грибшин сказал, что его не пустили ночевать в вагон для прессы. Грибшин принялся за дело — менять испорченную лампу на новую, взятую из драгоценного запаса привезенных с собой юпитеров.
Когда он спускался с лестницы, в помещение хлынули журналисты — десятки, в основном русских, но среди них были представители газет со всей Европы, а также из Америки, Японии и даже Индии. Скоро их стало больше, чем мог вместить зал ожидания, который до нынешней недели не видывал людей в количестве сколько-нибудь близком к пределу своей вместимости, а больше привык давать приют одинокому крестьянину с завязанным бечевкой мешком, едущему на соседнюю станцию.
Журналисты не говорили вслух о том, что конкурируют за стоячие места, но по толпе уже пробегали первые волны толчков. Напряжение в битком набитом зале все росло, и словно бы становилось жидким, скапливаясь лужей вокруг большой синематографической камеры Мейера, которая стояла в передней части комнаты и теперь заслоняла вид прижатым к ней журналистам. Мелкие лужицы недовольства образовались вокруг обычных камер, поставленных другими журналистами у кафедры. Репортеры потели от тепла, выделяемого юпитерами и преющей человеческой массой в зимней одежде. Их бормотание сливалось в раскаты, словно где-то вдали полыхали жаркие молнии.
Пока они ждали доктора Маковицкого, один репортер встал перед синематографической камерой, загородив обзор и пересекши невидимый барьер, который его коллеги уважали по какому-то неписаному соглашению. В этот момент в дверях показался лысый, усатый человек в черном пальто. Мейер сделал знак Грибшину.
Журналисты, которые остались стоять около двери, чтобы раньше коллег поспеть на телеграф, закричали первыми:
— Он жив? Ну что, сегодня?
Именно эту сцену хотел заснять Мейер. Когда журналисты бросились вперед, Грибшин изо всех сил толкнул человека, загородившего камеру. Глядя в сторону и делая вид, что он всего лишь один из журналистов, желающих протиснуться поближе к Маковицкому, он намеренно устремил свой вес в определенном направлении и вложил бо?льшую часть импульса в локоть. Репортер пошатнулся. К тому времени, как он вновь обрел равновесие, пространство было расчищено.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68