Грибшин, стоявший более чем в пяти метрах, чуть не одурел от острого запаха, донесшегося из приоткрытого сундука.
— Что вы делаете? — спросил Чертков, отступая.
Воробьев полез в сундук, вглядываясь в глубину его, словно в пещеру.
— Я желаю продемонстрировать вам свою процедуру, чтобы доказать, что тело графа можно сохранить на бесконечно долгий срок — если мы будем готовы действовать немедля, как только он испустит дух.
— А что вы хотите мне показать?
Вместо ответа Воробьев вытащил из сундука большой белый предмет, существенно больше крысы. Это был человеческий ребенок, мальчик, завернутый до плеч в грубое одеяло. У мальчика были темные, очень тонкие младенческие волосики и острый, большой, как у взрослого, нос. Глаза были закрыты. Воробьев прижал младенца к себе, словно хотел согреть и старался не разбудить. Синематографическая камера все работала, хотя сотрудники «Патэ» знали, что эта пленка никогда, никогда в жизни не будет показана.
— Боже мой, — прошептал Чертков.
Мейер тоже был шокирован — Грибшин понял по глазам. Но сам Грибшин оставался безмятежен. Ни желудочных спазмов, ни желания отвернуться. Даже наоборот, его охватила какая-то слабость, и он не мог отвести глаз от тела. Это было лишь первое из всех, которые ему суждено было увидеть.
— Ребенок умер сразу после рождения, менее двенадцати часов назад, неподалеку отсюда, — объяснил Воробьев. — Заметьте, какие у него розовые щеки: убедитесь сами, что я не пользовался никакими румянами. — Чертков не двигался. Воробьев продолжал: — Тело холодное на ощупь, но выглядит словно теплое и живое, и сохранит такой вид сколь угодно долго. Процедура была выполнена в течение первых минут после смерти, что позволило мне в полной мере зафиксировать сущность младенца, словно на фотографии.
— Это чудовищно! — вскричал Чертков, попятившись. — Это непристойно!
— Будущее, — парировал Воробьев.
Главный адепт бросился назад к дому начальника станции, спасаясь бегством от очередного сумасшедшего, из тех, что наводнили Астапово в минувшие недели. Он споткнулся на ступеньке и исчез в доме.
Мейеру было противно, однако он сделал вид, что ему смешно.
— Россия, — сказал он.
Грибшин смотрел на младенца, которого все еще бережно держал на руках Воробьев. Если бы мальчик не умер, он дожил бы до кульминации века и увидел бы множество чудес. Грибшин представил себе, как ребенок растет, при этом все такой же мертвый и завернутый в одеяло, как лицо его увеличивается, чтобы лучше подходить по размеру к носу.
Воробьев не показал, что разочарован отпором Черткова. Он опять сделал ехидное лицо. Осторожно и с достоинством положил экспонат в сундук, как в колыбельку. Он не глядел на двух сотрудников «Патэ», пока не провернул замок. Затем он встал, слегка поклонился и удалился по перрону.
Семнадцать
Грибшин не стал возвращаться на почтовую станцию. Всю ночь напролет, пока зверски холодное шестое ноября переходило в еще более холодное седьмое (по старому стилю), жизнь графа висела на волоске, хоть Маковицкий в вечернем докладе и не выразился так прямо. Съемочная группа несла вахту у дома начальника станции, и Мейер внезапно стал экономить пленку, на случай, если утром произойдут массовые беспорядки, восстания или еще что-нибудь зрелищное. Вульгарная и равнодушная толпа зевак на станции все множилась. Никто не уходил спать. Репортеры ежечасно посылали сводки в газеты, и эти сводки публиковались на первых полосах. В полночь подобно электрическому току пробежал слух, который вскоре подтвердился: Чертков все же допустит графиню повидаться с графом.
Грибшин ненадолго обиделся. Трюк, совершенный им прошлой ночью, грозил обернуться правдой, по крайней мере в том смысле, что графиню пустят в дом, а Грибшин предпочел бы, чтобы ее визит был искусно созданной видимостью. Чертков тем временем продолжал сопротивляться фирме «Патэ» и синематографическим камерам. Он пустит графиню в комнату, где лежит в беспамятстве граф, но никакой прессы там не будет, так что для вечности останется образ, созданный руками Грибшина.
В доме начальника станции всю ночь горел свет. Врачи, родные графа, помощники графа сменялись у одра больного, и тени их плясали на заклеенных газетами окнах. Толпа на перроне следила, как завороженная.
Чертков, пользуясь своим временным могуществом, вызвал графиню из вагона. Она протолкнулась мимо репортеров, зажав в кулаке подобранный край платья, а потом ее заставили необъяснимо долго ждать, прежде чем допустили к больному. Согласно слухам, передававшимся из уст в уста среди зрителей, она рыдала над графом, бормотала нежные слова, упрекала его за бегство из Ясной Поляны и за то, что «шайка бандитов» не пускала ее с ним повидаться. Наконец она окончательно сломалась, и кто-то из дочерей вывел ее из комнаты на холодное крыльцо. Графиня ждала там еще два часа — скорчившаяся, одинокая фигурка.
Толпа вокруг крыльца состояла в основном из репортеров, большей частью фотографов — они были в отчаянии, лица блестели от беспокойства. Грибшин протиснулся меж ними. Он тоже боялся что-нибудь пропустить. Внезапно его сильно пихнули, чуть не сбив с ног.
— Пардон, — сказал Хайтовер, британский репортер, который пытался пролезть вперед. В глазах его был холодный блеск, по-видимому, означавший, что репортер трезв и страдает от этого. Он беззлобно добавил: — Вечно вы путаетесь под ногами.
Грибшин пригвоздил его злобным взглядом.
— Я должен записать последние слова, — объяснил журналист.
— Гёте сказал «Больше света». Так что фраза уже занята.
Хайтовер фыркнул:
— «Больше девок» — вот в это я готов поверить. А что с вами такое? Вас что, не пускают внутрь?
Явился Мейер с двумя подручными, несущими небольшую репортажную камеру. Он услышал Хайтовера.
— Мсье Патэ требует, чтобы мы любой ценой засняли графа на смертном одре. Придется снимать с теми лампами, которые есть в спальне.
Однако они не могли продвинуться вперед. Предрассветный холод заползал под пальто Грибшина. Мейер терял терпение и ругался по-немецки.
Потом по толпе пробежала дрожь. Грибшин знал, что это: какая-то новость, хотя ни одного официального слова еще не было произнесено. Он посмотрел на часы: пять минут седьмого. Ему загораживали обзор, и он не видел, как из дома вышел Маковицкий, но услышал его шепот, его запоздалое сообщение. Конец наступил. Давление толпы вокруг Грибшина внезапно ослабло. Репортеры помчались на телеграф.
По всему миру в типографиях останавливались прессы, и газеты срочно переверстывали первую полосу. В Европе и Нью-Йорке кончину графа подадут утром к завтраку. В наборном цеху «Империала» на Флит-стрит наборщики доставали для заголовков жирный шрифт четырнадцатого кегля.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68