— Ребята, прошу оставить помещение! — строго сказал он.
— Я это так не оставлю! — орал Каримов. — Такого у нас еще не было!
Наступила пауза.
— Что вы от меня хотите? — спросил Зяма.
— Ты проиграл банк, — твердо сказал Каримов.
— Хорошо, я проиграл банк, — ответил Зяма.
— Ты проиграл семьсот восемь тысяч триста, — сказал Каримов. — Остальные двенадцать тысяч семьсот — штраф за причиненный ущерб. Устроит, Тимофеич?
— Сказано — сделано, — ответил Тимофеич.
Включили свет. Все были на месте. Не было только Катрин. На столе лежала записка: "Полагаю, что аукцион тоже аннулирован. Целую. Катрин".
— О-ля-ля! — крякнул Зяма, выпивая фужер чего-то крепкого.
46
Потом мы играли в саду, на даче у Зямы, и он кормил и поил так, что приходилось по нескольку раз очищать желудок. Вино и другие напитки были в бочонках, бутылках, в бутылях, оплетенных лозой. Я все время думал над тем, как же оплетали эти огромные бутыли. Трое крепких парней обслуживали играющих, обходили то и дело столы, наливали, накладывали, убирали и снова что-то несли, что-то подавали: незаметно, бесшумно.
— Сервис ненавязчивый. Еще одну картинку! — кричал Горбунов и получал девятку, которая приводила его в замешательство, в ужас, он бросал карту, кидался к бутылям и бочонкам, снова что-то выкрикивал, а Зяма спокойно говорил:
— Надо уметь красиво проигрывать.
Я оттаскивал Горбунова от карточного стола, наливал ему полный фужер, надеясь, что он не будет играть, но он пил, а потом играл, какое-то время ему везло, а затем он снова все просаживал и обращался ко мне:
— Подкинь пару визиток.
Горбунов проиграл. Пробурчал мне:
— Тот самый случай, когда ни в любви, ни в картах…
— Может, поедем?
— Дай еще парочку. Надо еще раз попытать счастья. Неужто вся правда на стороне этого жидяры?! А ты меня подожди. У меня разговор с тобой будет. Ты думаешь, я не знаю, что ты в ловушке… Все, брат, знаю. Об этом и хотел с тобой покалякать…
Я тяжело вздохнул. На душе было не очень светло. Но и темень прошла. Все эти дни я ни словом не обмолвился о своих делах. Не гонит меня Горбунов, и то дело. А мне идти некуда. Благо есть, где прокантоваться. Горбунов просадил еще раз мои визитки. Сказал мне:
— А теперь поехали. Сколько я тебе должен?
— Двадцать две двести, — ответил я.
— А ты, оказывается, считаешь неплохо.
— Деньги счет любят, — сказал я тихо, поддерживая Горбунова под руку.
Когда приехали на горбуновское стойбище, он мне сказал:
— А разговор у меня к тебе вот какой. Я достаю тебе бумагу об отмене твоего увольнения, и мы с тобой квиты.
— За чьей подписью будет бумага? — спросил я, мгновенно сориентировавшись.
— За подписью Хобота. Это пока, а через полгодика оформим распоряжением секретариата.
— А сразу нельзя оформить распоряжение?
— Этого никак нельзя. Ну как?
У меня выхода не было, но я все равно помялся. Я был его гостем, и он все же был моим должником, поэтому я пожал плечами, отвернулся и стал глядеть в окно. А он выпил и стал рассуждать:
— Сейчас только кажущееся затишье. На самом же деле отстрел инакомыслящих продолжается. Изменились формы. В горных районах только вчера кокнули шестьсот стариков и восемьсот женщин. С мужиками поступили проще, их расстелили на площадках и придавили бетонными плитами. В долинных районах столкнули двадцать шесть составов с детьми. Содом и Гоморра. На Востоке поражены радиацией десять областей, и каждый день мрут по восемнадцать тысяч человек. Человечеству, а не нашему микросоциуму угрожает гибель. Появились теоретики, которые утверждают, что спасти мир могут только страдания отдельных персонажей Истории, поэтому скоро вновь войдут в моду распятия и сожжения, подвешивания и публичные четвертования. Ну и, разумеется, в этой ситуации эксдермация как новая форма страдания приобретает особый вес…
— Да, я согласен. Когда я получу бумагу? — спросил я.
— На этой неделе. А сейчас одолжи-ка мне еще две семьсот, чтобы было ровно.
— Отлично, — сказал я и отвалил ему наличными, так как кое-кто успел со мной рассчитаться.
— Ты располагайся, и в твоем распоряжении все необходимые источники. Хобот дал команду, и весь первый век у твоих ног. Тут и Макс Шухер, и Шухермахер, и Мухершахер, я в этом абсолютно не Гагенкопен… — острил Горбунов.
Оставшись один, я принял ванну, обмотался чистой простыней и, улегшись на тахте, стал читать.
Читая и перебирая все новые и новые книги, я понял, что они подобраны не случайно. Иудея пятидесятых и начала шестидесятых годов новой эры. Какую бы книжку я ни раскрывал, всюду мелькал бывший раб, потом вольноотпущенник, потом начальник когорт и конных отрядов в Иудее, как его величал историк Светоний, наместник и прокуратор еврейской земли, Феликс Антоний. И он был в окружении своей жены, красавицы Друзиллы, дочери иудейского царя Ирода Агриппы I, который убил апостола Иакова. Эта известная тогда красавица, правнучка Ирода Великого и Иродиады, выпросившей у мужа голову Иоанна Крестителя, безумствующая распутница состояла в замужестве за Азисом, царем Эмесским в Сирии, но, как рассказывали их современники, Феликс при посредстве какого-то волхва из Кипра под именем Симон очаровал ее, развелся со своей женой, тоже Друзиллой, внучкою известных Антония и Клеопатры, а дочь Ирода развелась с Азисом и вышла замуж за наместника Иудеи. Где-то поодаль в окружении римских воинов со связанными руками шел бывший римский воин и фарисей, будущий Апостол Павел…
47
Великий и Божественный Апостол Павел, отец всех церквей и христианских верований, он шел в надежде повидаться с Тимофеем, своим прекрасным учеником, о котором Апостол мог сказать: "Тимофей, сын мой!" Тимофей был влюблен в Павла. Павел был для него образцом человека, героя. Тимофей родился в городе Листре в Галатии. Отец его был грек, а мать еврейка. Павел сам обрезал его не потому, что был рабом закона или видел в обрезании какую-то добродетель, а потому, что знал, если Тимофей будет проповедовать среди иудеев, то это будет иметь огромное значение. И с того момента Тимофей стал постоянным спутником Павла, он выполнял все его поручения, повсюду сопровождал Павла. О Тимофее Павел писал: "Я никого не имею равного в усердстве, он возлюбленный сын мой, я ему доверяю все, всего себя и все, что связано с евангелизацией всей жизни, а не только веры и церкви…"
48
Мне позвонила Катя, теперь она звалась Шидчаншиной.
— Провссу очень плохо. Он хотел бы видеть вас. — Она назвала адрес больницы и номер палаты.
Я сказал, что немедленно выезжаю. Подумал, неужели он и сейчас будет убеждать меня в том, чтобы я способствовал продвижению Хобота.
Провсс был совсем плох. Он умирал. Я сидел сутки у его постели, и его бессвязные слова можно было суммировать в такой монолог:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172