— Куда же бежать? Не могу я Топазика бросить. Прилип к нему душой. Убегу от него — умру.
— Так на время же. Поутихнет здесь маненько, можно будет вернуться. А то я слышал, как кое-кто самоволкой уже собирается вас ошкурить. А что, снимут кожу — скажут так и было. Пегия же, ее аршином фиг измеришь, как говорил один наш зек, сегодня одно, а завтра — другое…
— А как бежать? Поймают. Да и куда бежать?
— Не поймают. У меня есть одежда железнодорожного рабочего. А на щеку повязку — вроде бы как флюс, а паричок я стебнул в театральном магазине, самый раз — Ильич в Октябре.
— А куда бежать?
— В леса, к моим родственникам. Глухомань. Тыщу верст до районного центра, там и газет нет, и хлеба нет — одна лебеда да мед. Пасека у каждого ульев на сто.
Мне так вдруг захотелось покоя, и я сказал:
— Вези меня, Саша. Век тебе не забуду этой твоей доброты.
12
Две недели я жил безбедно на хуторе Лебяжьем: лес, озерко, речушка, а пчел-то, и как сладко кружат, а какие запахи! А в конце второй недели на меня накинулись четверо, когда я за пчелками наблюдал. Накинулись, повалили, в рот кляп сунули, руки связали и стали орать:
— Его вся страна ищет, а он, сукин сын, прохлаждается здесь!
— А я сразу узнал в нем Сечкина! Гляжу, падла, сидит газетку читает. Откуда у нас газетки? Сроду их в наших краях не было. Значит, залетный, думаю. А присмотрелся — Сечкин. Я его два раза по телевизору видел и признал.
— А сколько нам за него дадут? По сотенной кинут? За волка две сотни дают — а за этого сукиного сына могут и три сотни дать.
— В газетах напечатают…
— Вот радости-то будет…
Меня, как падаль, кинули в телегу и повезли в район. Так и везли, сволочи, с кляпом во рту: бдительность у народа повысилась по сравнению с тринадцатым годом.
В районе дали охрану и повезли в столицу. А через двое суток уже встречала меня делегация, в числе которой я узнал старых знакомых: двух Шубкиных, старшего и младшего, Мигунова, Свиньина, Коврова, Барбаева. Поодаль стояли и Агенобарбов с Шурочкой и Любашей, Приблудкин и человек средних лет, тот самый — иностранного происхождения. Были тут и представители прессы.
Меня обнимали, целовали, фотографировали, шептали на ухо: "Теперь всё в порядке!", обещали немедленно встретиться, одним словом, я был самым желанным, самым близким, самым родственным…
13
Меня отвезли на закрытую дачу, и ко мне пришел отец Иероним. Что-то небожье мелькнуло в его глазах, когда он по-доброму улыбнулся. Я с детства знаю эти улыбочки, когда в уголочках губ застревает что-то едкое и горьковатое с запахом прокисших щей, смешанных с вонью рыбы коми засола, когда невмоготу непривыкшему человеку чувствовать и даже выносить подолгу эти запахи, ибо они в одно мгновение пронизывают вас насквозь, — я особенно чуток к такого рода запахам и, каюсь, склонен их сильно преувеличивать — пахнуло чуть-чуть душком, а мне уже кажется, что против меня применено химическое удушливое оружие — и я тут же лапками вверх. Конечно же, от отца Иеронима шел совсем неприметный запах, запах, если можно так сказать, скорее нравственно-разлагающего плана, собственно даже не запах, а скорее какой-то неприятный дух, который не ноздрями осязается, а душой, когда душа вдруг начинает задыхаться от общения с человеком, так, должно быть, пахнут дьяволы или души больших грешников — эти запахи творят удушливую атмосферу, которая прямой дорогой ведет к смерти. Я еще раз каюсь и еще раз готов оговориться, что ничего дьявольского, разумеется, в отце Иерониме не было, но, как я уже сказал, мелькнуло в нем что-то НЕБОЖЬЕ. Почему я так говорю, потому что, когда я вижу человека в сутане, я настраиваюсь на предельное бытие: да, вот он пришел и очертил последнюю границу — вот здесь человеческое, а дальше уже все от Бога. ОН посредник и проводник в другую высшую атмосферу бытия, там уже чистый озон, там Божья Благодать, и нет там места недобрым помыслам, а тем более каким-то небожьим запахам.
Он придвинулся ко мне, и я действительно едва не потерял равновесие — такой смрад пахнул на меня из-под его черных усов.
— Зубки надо лечить, — сказал я. — Тут, отец Иероним, я видел, один крохотный пузыречек, я знаю эти пузыречки, великолепное средство от зубной боли, «Дентой» называется. И хранились капли в защищенном от света месте, в прохладе содержались, в холодильничке, запасливые хозяева на этой дачке. Вы с ними дружите? Это чья дачка? Охрана кругом, как в былые времена, налево не ступи, направо не ступи, пулеметики кругом и розочки. Возьмите, отец Иероним, капельки, на ватку и на зубок. Дыра, небось, полметра?
— Сказано, провидец, действительно зуб так разболелся, а в больничку боюсь идти, дайте, милок, капли, вдруг снимут нестерпимое нытье. Боли нет, а нытье ужасное, иной раз теряешься даже, какой зуб болит, вся десна стонет.
— Я вам вопросик один хотел задать, отец Иероним, — начал я издалека, потому что созрел у меня один план и решил я попытать счастья. — Вы Шидчаншина хорошо знали? Он будто ваш крестник был. Причащали вы его? Не так ли?
— Было дело, царствие ему небесное, славный был человек…
— Я его сильно любил, только у меня, как и у всякого русского человека, недоверие ко всему родилось, оно заразило мою душу давно, а к тому времени, когда я с Провссом ближе познакомился, оно, это недоверие, разрослось так сильно, что вытеснило все из моей души. И вот однажды он приехал ко мне, а я тогда упорно работал над Основами паразитарного бытия и все силы вкладывал в этот труд. Кстати, знаете, какой эпиграф был у меня взят к этим Основам?
— Какой?
— "Ты настолько прав, насколько твое деяние угодно Богу".
— Это чьи слова?
— Это мои слова. Подпись я поставил такую: "Из бесед с самим собой".
— Ну и при чем здесь Шидчаншин?
— А вот при чем. Я чувствовал, что мое деяние угодно Богу, и это чувствовал Шидчаншин. Он мне сказал: "Ты делаешь великое дело, даже если ты умрешь или лишат тебя жизни, то ты все равно уже многое сделал", — и пошел говорить в таком духе, все о смерти, о бессмертии, о том, что нужная смерть всегда угодна Богу, что Бог знает, у кого забирать жизнь, а кому даровать ее, — и по мере того, как он говорил, от него шел все сильнее и сильнее какой-то удивительно сизоватый струящийся свет, смешанный с тлетворным запахом, какой бывает от давно слежавшихся вещей или, точнее, шерсти, скажем собачьей или козлиной. Никогда не нюхали слежавшейся козлиной шерсти? Это что-то такое крайне непристойное, гадливое, липучее, вязкое, и от этого запаха у меня стала кружиться голова, и я почувствовал, что вот-вот упаду. А вы знаете, что у Шидчаншина удивительно голубые глаза, они производили всегда впечатление абсолютно стерильной чистоты, чистоты даже с перебором, какой-то неживой чистоты, от которой хочется бежать, такая чистота и такая одухотворенность бывает у умирающих, когда их дух отлетает, покидая бренное тело.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172