А они, запрокидывая головы и раздувая ноздри, беспокойно, как в страшном сне, серея гротескными физиономиями, громко кричали:
- Жизнь теперь и ломаного гроша не стоит!
- Что за времена! За гроши на тот свет отправят!
- За копейку удавят!
И так далее, и все в том же духе. Крича, они были похожи на возбужденную стаю ворон. Эти художники уличного слова выносили приговор, утверждали, что наступили времена, когда зло не щадит ни женщин, ни стариков, ни детей. Они дружно поворачивали свои птичьи головы к далекой линии горизонта, тревожно рисовавшейся в сумерках, и высматривали надвигающийся конец света.
Но Фома не впитал их пессимизм, напротив, из их критики и чудовищных пророчеств он извлек для себя нечто жизнеутверждающее. Он не остановился послушать, не присоседился, он нес домой честно заработанную бутылку, а следовательно, у него было дело, заставлявшее его спешить. Но услышанное словно пыль осело на его барабанных перепонках, а разгорячившиеся ораторы запечатлелись на сетчатках его глаз, и в результате совмещения этих бесспорных достижений восприятия должен был открыться некий канал в его память. Фома не поразмыслил над тем очевидным фактом, что, выявляя прискорбную данность нашего времени, мужики не приветствуют и не одобряют ее, а проклинают с позиций высокой нравственности. Просто для него выявилась данность, о которой он раньше не утруждал себя мыслями, и если мужикам по-настоящему и не нужно было упоминать о ней, поскольку это было что-то из области накипевшего и давно им понятного, и упомянули они не иначе как ради остроты своего обличения, то Фоме, похоже, только и надо было что получить доступ к этому как бы откровению, чтобы все его существо тотчас покатилось в совершенно противоположном мужицкой идее направлении.
Весь народ, заполонивший нижний Верхов, где и обретался Фома, возмущенно гудел, изумленный и потрясенный преображением человеческой жизни в копеечную безделушку. Все как один выражали нравственное негодование. Как испокон веку повелось, народ на своих плечах выносил благородную тяжесть идеи безграничной ценности человеческого существования, полного и безоговорочного превосходства всякой жизни, хотя бы и ущербной, над смертью, тем более над смертью ни за что ни про что, за понюшку табака. Душа человеческая бесценна, и нет никакого оправдания покушениям на нее. Наряду с этим всеобщим возмущением впечатляли и картины неприкрыто торжествующего зла, шедшего рука об руку с благочинием, великодушием и некоторой даже наивностью верховцев. Было отчего удивляться и сокрушаться народному гению. И в этом противоречивом процессе, где общее мировоззрение и творящиеся повсеместно дела взаимно исключали друг друга, один лишь Фома не ломал голову над удивительной загадкой и, зная теперь истинную цену жизни, бросал пристрастные взгляды на соседей, начиная осмысливать их бытие как нечто схожее с ссудной кассой. Вложил малым усилием свою копеечку получай взамен что-то большее, может быть, даже неизмеримо большее. Такое понимание дела зарождалось в темной душе Фомы.
Нужно сказать, на картине, где кисть мастера выдвинула Фому на передний план, он представал взорам зрителей неулыбчивым коротко остриженным и нагловатым на вид субъектом неопределенного возраста и с размытыми чертами лица. Та четкая лихость, с какой он подхватил и переиначил на свой лад соображения мужиков, исключает какие бы то ни было эстетские изыски по части фона, пейзаж обретает реалистическую строгость, к тому же теперь за его спиной местность, отнюдь не условно выписанная, изнемогала под толщей выпущенных в почву Логосом Петровичем корней. В верхней части города эта мощь растительности не была так известна, как в нижней, поскольку вся исчезала в земле, но и там, на горе, видя, как внизу люди приспосабливаются к национальному произростанию градоначальника, многие начинали понимать выгоды этого чуда. Сам Логос Петрович все заметнее обособлялся и уходил в легенду, он целиком отдался своей удивительной и далеко не всем понятной миссии, бросил себя на алтарь отечества безусловным символом неподкупной честности и принципиальности, человеком-мифом, пустившим, а то и продолжающим пускать корни. Все прочие способы его существования потеряли какой-либо практический смысл.
Но его прислужники, например адвокат Баул и доктор Пок, воспевая на все лады явленное градоначальником национальное достояние, в то же время делали все, чтобы не выпустить это достояние из своих загребущих рук. Масягин в газете рассуждал о нравственной пользе мэровой закрепленности за почвой, говорил о необходимости извлечь урок из изящно-натуралистического подвига Логоса Петровича и попытаться каким-то образом продолжить его дело, а доктор с адвокатом без устали отыскивали те клапаны, закрывая и открывая которые они могли бы управлять жизнью города. По сути, это было торговлей струившимися по корням питательными соками, и она шла успешно. Масягин убедил читателей в целительности даруемого Логосом Петровичем напитка, и множество людей кинулось надрезать корни и прикладываться к ним устами. Не тут-то было! Баул и Пок вступили в решительную борьбу с этим стихийным и диким паломничеством и ввергли возлияния в цивилизованное русло торгово-денежных отношений. За глоток драгоценной влаги приходилось платить немалые деньги, и враждебные Логосу Петровичу газеты хмуро сообщали, что цены растут с каждым днем.
Но вот еще кое-что о Бауле и Поке, оборотистых дельцах. Как им пригодились бы в эти горячие деньки миллионы американского дядюшки! Впрочем, им годилось все. Не брезговали ничем. Прибирали к рукам все, что только можно было. И то, что нельзя, прибирали тоже, в общем, делали невозможное, творили чудеса. Горячие деньки горячили их сознанием, что наконец-то они организовали царство наживы и безоговорочно владеют им. Конечно, не все им удавалось. С невероятными трудностями сопрягалась, с удручающим безденежьем сталкивалась задача всячески экипировать, должным образом вооружить, поставить на удовлетворительное довольствие армию мужчин, способных защитить от воров и бездельников "национальный парк", устроенный волшебным искусством Логоса Петровича. Получаемых от торговли прибылей едва хватало на содержание тех кордонов, что были выставлены в наиболее уязвимых местах заповедника. Львиную долю доходов Баул и Пок предусмотрительно отправляли в свой карман. Создалась странная и в сущности нетерпимая ситуация, когда можно было брать деньги едва ли не из воздуха, а сил на это недоставало. В образовавшуюся трещину, которую никак не удавалось залепить предпринимателям, как в некую пустоту устремилась крысоподобная масса любителей легкой наживы, авантюристов, проходимцев, контрабандистов, иными словами, всевозможный сброд, но ту же нишу принялась энергично заполнять и политически сознательная часть горожан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93
- Жизнь теперь и ломаного гроша не стоит!
- Что за времена! За гроши на тот свет отправят!
- За копейку удавят!
И так далее, и все в том же духе. Крича, они были похожи на возбужденную стаю ворон. Эти художники уличного слова выносили приговор, утверждали, что наступили времена, когда зло не щадит ни женщин, ни стариков, ни детей. Они дружно поворачивали свои птичьи головы к далекой линии горизонта, тревожно рисовавшейся в сумерках, и высматривали надвигающийся конец света.
Но Фома не впитал их пессимизм, напротив, из их критики и чудовищных пророчеств он извлек для себя нечто жизнеутверждающее. Он не остановился послушать, не присоседился, он нес домой честно заработанную бутылку, а следовательно, у него было дело, заставлявшее его спешить. Но услышанное словно пыль осело на его барабанных перепонках, а разгорячившиеся ораторы запечатлелись на сетчатках его глаз, и в результате совмещения этих бесспорных достижений восприятия должен был открыться некий канал в его память. Фома не поразмыслил над тем очевидным фактом, что, выявляя прискорбную данность нашего времени, мужики не приветствуют и не одобряют ее, а проклинают с позиций высокой нравственности. Просто для него выявилась данность, о которой он раньше не утруждал себя мыслями, и если мужикам по-настоящему и не нужно было упоминать о ней, поскольку это было что-то из области накипевшего и давно им понятного, и упомянули они не иначе как ради остроты своего обличения, то Фоме, похоже, только и надо было что получить доступ к этому как бы откровению, чтобы все его существо тотчас покатилось в совершенно противоположном мужицкой идее направлении.
Весь народ, заполонивший нижний Верхов, где и обретался Фома, возмущенно гудел, изумленный и потрясенный преображением человеческой жизни в копеечную безделушку. Все как один выражали нравственное негодование. Как испокон веку повелось, народ на своих плечах выносил благородную тяжесть идеи безграничной ценности человеческого существования, полного и безоговорочного превосходства всякой жизни, хотя бы и ущербной, над смертью, тем более над смертью ни за что ни про что, за понюшку табака. Душа человеческая бесценна, и нет никакого оправдания покушениям на нее. Наряду с этим всеобщим возмущением впечатляли и картины неприкрыто торжествующего зла, шедшего рука об руку с благочинием, великодушием и некоторой даже наивностью верховцев. Было отчего удивляться и сокрушаться народному гению. И в этом противоречивом процессе, где общее мировоззрение и творящиеся повсеместно дела взаимно исключали друг друга, один лишь Фома не ломал голову над удивительной загадкой и, зная теперь истинную цену жизни, бросал пристрастные взгляды на соседей, начиная осмысливать их бытие как нечто схожее с ссудной кассой. Вложил малым усилием свою копеечку получай взамен что-то большее, может быть, даже неизмеримо большее. Такое понимание дела зарождалось в темной душе Фомы.
Нужно сказать, на картине, где кисть мастера выдвинула Фому на передний план, он представал взорам зрителей неулыбчивым коротко остриженным и нагловатым на вид субъектом неопределенного возраста и с размытыми чертами лица. Та четкая лихость, с какой он подхватил и переиначил на свой лад соображения мужиков, исключает какие бы то ни было эстетские изыски по части фона, пейзаж обретает реалистическую строгость, к тому же теперь за его спиной местность, отнюдь не условно выписанная, изнемогала под толщей выпущенных в почву Логосом Петровичем корней. В верхней части города эта мощь растительности не была так известна, как в нижней, поскольку вся исчезала в земле, но и там, на горе, видя, как внизу люди приспосабливаются к национальному произростанию градоначальника, многие начинали понимать выгоды этого чуда. Сам Логос Петрович все заметнее обособлялся и уходил в легенду, он целиком отдался своей удивительной и далеко не всем понятной миссии, бросил себя на алтарь отечества безусловным символом неподкупной честности и принципиальности, человеком-мифом, пустившим, а то и продолжающим пускать корни. Все прочие способы его существования потеряли какой-либо практический смысл.
Но его прислужники, например адвокат Баул и доктор Пок, воспевая на все лады явленное градоначальником национальное достояние, в то же время делали все, чтобы не выпустить это достояние из своих загребущих рук. Масягин в газете рассуждал о нравственной пользе мэровой закрепленности за почвой, говорил о необходимости извлечь урок из изящно-натуралистического подвига Логоса Петровича и попытаться каким-то образом продолжить его дело, а доктор с адвокатом без устали отыскивали те клапаны, закрывая и открывая которые они могли бы управлять жизнью города. По сути, это было торговлей струившимися по корням питательными соками, и она шла успешно. Масягин убедил читателей в целительности даруемого Логосом Петровичем напитка, и множество людей кинулось надрезать корни и прикладываться к ним устами. Не тут-то было! Баул и Пок вступили в решительную борьбу с этим стихийным и диким паломничеством и ввергли возлияния в цивилизованное русло торгово-денежных отношений. За глоток драгоценной влаги приходилось платить немалые деньги, и враждебные Логосу Петровичу газеты хмуро сообщали, что цены растут с каждым днем.
Но вот еще кое-что о Бауле и Поке, оборотистых дельцах. Как им пригодились бы в эти горячие деньки миллионы американского дядюшки! Впрочем, им годилось все. Не брезговали ничем. Прибирали к рукам все, что только можно было. И то, что нельзя, прибирали тоже, в общем, делали невозможное, творили чудеса. Горячие деньки горячили их сознанием, что наконец-то они организовали царство наживы и безоговорочно владеют им. Конечно, не все им удавалось. С невероятными трудностями сопрягалась, с удручающим безденежьем сталкивалась задача всячески экипировать, должным образом вооружить, поставить на удовлетворительное довольствие армию мужчин, способных защитить от воров и бездельников "национальный парк", устроенный волшебным искусством Логоса Петровича. Получаемых от торговли прибылей едва хватало на содержание тех кордонов, что были выставлены в наиболее уязвимых местах заповедника. Львиную долю доходов Баул и Пок предусмотрительно отправляли в свой карман. Создалась странная и в сущности нетерпимая ситуация, когда можно было брать деньги едва ли не из воздуха, а сил на это недоставало. В образовавшуюся трещину, которую никак не удавалось залепить предпринимателям, как в некую пустоту устремилась крысоподобная масса любителей легкой наживы, авантюристов, проходимцев, контрабандистов, иными словами, всевозможный сброд, но ту же нишу принялась энергично заполнять и политически сознательная часть горожан.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93