Я собралась с духом и ответила:
- Я согласна.
Он тут же вернулся на ложе, лег и скрестил руки на груди, а я легла опять рядом с ним; он умер и потерян безвозвратно, я осознала это и только тогда решилась сообщить другим о его смерти.
ЗЕМЛЕТРЯСЕНИЕ ПЛЮС-МИНУС ДЕВЯТЬ БАЛЛОВ-------- Интересная повесть, подумал Остромыслов, но некоторые детали внушают сомнения, да и пафос главной направленности, поскольку я - не знаю, как другие, я ответчик только за себя! - не позволил рассказчице сбить меня с толку, способен вызвать разве что улыбку. Она, конечно, и впрямь могла лечь в постель с ним, мертвым, с нее станется, но ни за какие коврижки не поверю во все остальное, во всю эту чертовщину.
Как, однако, удивляет и даже потрясает глубина человеческих отношений... особенно когда сам ты смотришь чуточку со стороны, приглядываешься и Бог знает что насильно вталкивает в тебя уверенность, что тебе-то подобное недоступно. Из какой бездны вдруг взглядывает человек на человека. И какая это одновременно высота! Эта женщина всю свою супружескую жизнь благоговела перед мужем, называла его не иначе как великим ученым и поэтом, словно не видя, что он прежде всего трутень, не желающий обеспечить ни себе, ни ей сколько-нибудь сносное существование. А когда он умер, она легла рядом с ним, как преданная собака рядом с могилой хозяина, и вдруг увидела в нем принца, но не того, о котором грезят простодушные и глупые девчонки, а настоящего, разве что не могла объяснить и понять, из какого королевства он пришел. Разум ниже и беспомощнее души, когда она достигает подобных высот, и чтобы хоть как-нибудь растолковать ее завидный взлет, а еще лучше сказать, чтобы хоть чем-то заполнить образовавшуюся между ними пропасть, сочиняет легенды. Так и Левшин отныне навсегда останется в наших глазах легендой, обитателем таинственной пещеры и покровителем тайных могущественных сил.
По ходу рассказа самой Клавдией освобожденный от тирании, которую она незаметно для себя создала грубоватым исканием опоры в друзьях, Остромыслов теперь свободно перемещался по комнате и имел возможность получше приглядеться к присутствующим. Многих из них он словно видел впервые. Туча так и не разразилась дождем и грозой, но по-прежнему стояла за окном, и в комнате пришлось включить свет. Разные мелкие огоньки вспыхнули в углах, разгоняя тьму, но оставляя таинственность, лишь подчеркивая атмосферу заговора. Остромыслов мысленно отметил это наличие электричества, отключение которого сыграло немалую роль в повествовании Клавдии. Следовательно, друзья, придя хоронить Левшина и столкнувшись с отвратительной нищетой, предлагающей им похоронить друга не то что не с почестями, а даже, может быть, с чрезмерной скудостью, скажем, в обычном холщовом мешке, быстро исправили положение и, горько сетуя на то, что не знали ничего раньше, вообще выправили жизнь бедной женщины, не исключено, что и навсегда. Как иначе объяснить эти весьма пышные сороковины, сияние огоньков и поведение вдовы, в котором нельзя не увидеть уверенность в завтрашнем дне? Но в той торопливой дружности, с какой они взялись за устройство ее благополучия, легко просматривается и тема тонкого, не лишенного идеологической корысти расчета. Каким-то образом с первого взгляда, хотя бы и на ту нищету, в которой прожил жизнь действительно замечательный человек и по-своему впрямь великий сказочник, они уловили неотвратимость легенды, пусть еще неизвестной и неясной им, но несомненно обязывающей их деятельно участвовать в ее сотворении. Никто и никогда не докажет Остромыслову, что это не так.
Теперь-то они спокойны, они уже знают, героем какой поэмы стал Иван Левшин, в каком сказочном ореоле он выступает, чтобы навеять на них сон разума, обессилевшего перед метаниями и прорывами души. И они благодушно одобряли свои предшествующие действия, обеспечившие другу приличные похороны, а его вдове достойное существование, и с невозмутимостью уверенных в себе людей двигались навстречу сну, не утруждаясь поисками разъяснений странного поведения Левшина после смерти и не строя догадки, не начался ли сон раньше, только не с ними, а с Клавдией, прикорнувшей на груди у покойника и невзначай сомкнувшей вежды. Движения Остромыслова обрели томность, замедлились, и он сам уже как будто клонился в сон, а его впечатления тем временем угрюмо складывались в не очень-то хорошую, даже, наверное, подлую, да вот только не лишенную черт убедительности версию. Люди явились сюда как зрители, пришли послушать романтическую историю, очевидно, зная даже заранее, что она поразит их воображение и в некотором смысле перевернет всю их жизнь. Но поскольку их посещение деревянного дома, в котором они уже успели создать определенный уют, поводом имело все же не мотив традиционно-культурного выхода на театр, а трагическое празднование сокородневие скитаний друга по загробному миру, они вынужденно взяли на себя отчасти и роль участников спектакля, роль зрителей, соглашающихся с волей неведомого режиссера, пожелавшего задействовать их в своих удивительных выдумках.
Пожалуй, проще, чем кому бы то ни было, среди всей этой театрализованности держаться Глебушкину, ведь он всего лишь пьян, готов и плакать и смеяться, он снует от гостя к гостю, не чувствуя их вынужденной надуманности, не замечая пристального взгляда, который они, изо всех сил стараясь казаться непринужденными, бросают в пропасть явленного Клавдией баснословия. Глебушкин не видит их напряженности, не разделяет с ними их тревоги, ему вполне весело, и на самом деле он, наверное, горше всех собравшихся, за исключением, может быть, самой вдовы, переживает безнадежность утраты. А вот ему, Остромыслову, непросто, ужас как непросто. Он как будто видит насквозь этих людей, а с другой стороны, не есть ли то, что он вычерпывает из их образов, собственное его состояние, собственное его переживание ситуации? Не означает ли все это, что он, не находя в себе самом чувствительной струны, готовой откликаться на беду и горе других, приписывает и этим другим некую холодную и бесстрастную театрализованность?
Гости, выпив, закусив и выслушав устрашающую басню вдовы, немного расслабились, чернота выпустила на волю белый цвет, которого до этих пор держала в строгой темнице пиджаков и подчеркнуто, с каким-то средневековым герметизмом застенчивости застегнутых платьев. Теперь можно было увидеть рубашки светлых тонов и аппетитно блестящие груди. Кое-где к потолку взвился сигаретный дымок. Глебушкин доказывал, что на сороковины вовсе необязательно в одежде прибегать к чопорной скорбности, и слышал в ответ, что сам он потому и одет повседневно, что никакой другой одежды у него попросту нет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93