Поэтому в минуты, когда она, защищаясь, делается ребенком, я в своем порыве утешить и угодить ей отчасти приближаюсь к тому идеалу мужчины, который создало ее нехитрое женское воображение. Разумеется, о том, чтобы исправиться полностью, и речи нет, слишком быстротечны те мгновения, я бы и не успел ничего. Я не успеваю даже завоевать в ее глазах звание хорошего мужа, настоящего мужчины. Правда, юркость, какая бывает свойственна моей наружности в подобных ситуациях, более или менее отчетливо складывается в обещание, в некий аванс, в возможность, которую, как жене в ее волнении представляется, она сможет разными манипуляциями, уже не отпуская меня на волю, преобразить в действительность. Потом все это проходит, но Рита не забывает, что в какое-то мгновение я по какой-то не очень хорошо понятной ей причине был удивительно, потрясающе человечен, и за это она благодарна мне и любит меня. Может быть, сам я только за то и люблю ее, что иногда вижу, как странно темнеют ее глаза, а следовательно, и замирает вся ее душа в изумлении перед осознанием того факта, что меня есть за что любить.
И вот немолодой женщине, моей жене, ее личное женское небо повелело обидеться, взбеситься и "сделать ребенка" аккурат накануне моего творческого взлета, в минуту, когда я задумывал взяться за перо, предварительно попользовавшись ее прелестями. Я не мог этого допустить. В одно мгновение я уяснил всю бедность, безблагодатность, весь голый практицизм чувств, с которыми приступил к жене, домогаясь ее любви. Но я не рассуждал о том, что ее взрыв - всего лишь некий наплыв обыденности и, по сути, абсурд, ведь в данную конкретную минуту я ничем перед ней не провинился, а мои прежние грехи давно следовало бы простить; я не думал убеждать ни себя, ни ее в том, что казнить меня за мою несостоятельность, неприспособленность к жизни сейчас, когда я почти обуян вдохновением и готов приступить к созданию новой книжки, может быть очень важной для человечества, с ее стороны не только промашка, но и преступление. Я думал лишь о том, как предотвратить вспышку и буйство. И во мне сделалось даже куда больше истеричности, чем в ней, готовой разразиться ревом. Я словно остановился перед чем-то раскаленным, пускающим языки пламени, остановился, зная, что мне надо войти в этот ад, по крайней мере прикоснуться, поэтому я протягивал руки, но тут же и отдергивал с неприятной судорожностью, и мое лицо исказила страдальческая гримаса.
Пока я крутился вокруг жены, не зная, как подступиться к ней, встала волна небывалой нежности и тоски, обрушилась на меня и подхватила меня, и я, подвывая и покряхтывая в ее тяжелой соленой правде, улыбнулся Рите, показывая, что страдаю, но терплю и буду терпеть. Моя преждевременно седеющая голова замелькала по всей кухне, где это происходило. На свете не стало для меня ничего роднее, ближе и нужнее этой толстенькой женщины, совмещающей рост гневной обиды с потребностью допить чашку чая. Я упал ей на грудь, зарылся лицом в ее коленях, целовал ее пальцы, которые она скрючивала от волнения, но так, словно ей в этом помогали старость и болезни. Желая припрятаться, стушеваться (ибо не знала теперь, суровиться ли ей все еще на меня или уже радоваться моему темпераменту), она поджимала под себя ножки, убирала их под стул и слегка сучила ими. В восторге от их шевеления я сунул руку под халат, которым она прикрывала свою немало раздобревшую за последние десять лет плоть, и мои пальцы повлеклись по ее бедрам. Я не видел этих действий моих конечностей и тем лучше понимал, что загадочность жизни - отнюдь не шутка. Ведь что такое бедра Риты, когда их видишь в спокойную минуту? И даже более существен вопрос, много ли замечательного и привлекательного они представляют собой в глазах какого-нибудь стороннего наблюдателя. Но что такое они же, когда я не вижу их, а только чувствую, только ощупываю дрожащими, взволнованными, ждущими чудес пальцами? Волшебные горы, которые писатели и философы описывают как чудо и тайну, вдруг утрачивают для меня смысл и притягательность, и уже бедра моей жены, наливаясь упругой силой, возвышаются и над самыми высокими из них. Они здесь, по ним нет необходимости карабкаться, моя жена даже стискивает колени, в застенчивости и в предостережении насчет чрезмерного баловства, но сколько их ни ощупывай, они всегда оставляют за собой еще что-то непознанное, большое, невероятное, недостижимое и непостижимое. Их не взять никаким методом, постигнешь их форму - неизреченная тайна уйдет в содержание; впрочем, и форму по-настоящему постичь невозможно, а пренебрежешь ею, взявшись за содержание, она славно посмеется над тобой. Что и говорить, тут велико волшебство женщины, тут ей есть чем взять, есть чем гордиться и отчего сознавать свое превосходство, есть прекрасный повод сидеть и со снисходительным видом ждать, пока ты, копаясь в ее чудесах, не уяснишь всю безнадежность своих потуг, не признаешь, иными словами, ее власть над собой.
По горькому опыту хорошо зная эту безнадежность и не желая сейчас уродоваться перед женой, все же не преодолевшей в себе тайного стремления отбить у меня охоту к сочинению новой книжки, я вскочил, подхватил ее на руки и понес в комнату. Она голосисто удивлялась силе земного притяжения, пытающегося совлечь ее с моих рук, но я-то отлично понимал, что не земля, а ее, Риты, знатная маштабность отягощает меня. Я, естественно, был готов нести ее сейчас даже и на край света, но с каждым шагом все чувственнее сознавал, что завишу от нее, а она только наслаждается. У меня была ответственность, ну, по крайней мере донести ее, не уронить, а она не признавала за собой никакой ответственности, она просто радовалась на моих руках, как дитя, смеялась и даже болтала в воздухе ножками. Почему так? Почему я прикован к ней и ей достаточно одного словечка, чтобы разбить добрый кусок моей жизни и моего сердца, достаточно, например, вдруг заявить, что она отказывает мне в удовольствиях, а у меня нет такого волшебного глаголаа, нет такой суровой возможности? У меня нет спасительного слова потому, что я не только не в состоянии произнести его, я и подумать о нем не смею. Я весь в желании, я весь желание, я словно сгораю в огне. А Рита, как всякая женщина, способна хладнокровно отказать, более того, отказать не с целью помучить или испытать меня, а самым честным и неподдельным образом, думая именно то, что говорит. Женщины все поголовно - во всяком случае, жены писателей, а их перебрал за свой немалый век изрядно - более или менее фригидны и жестоки в своей фригидности, и то, что они порой выдают за страсть, на самом деле не что иное, как эгоистическое желание взять от жизни недоступное им. Женщины приземлены, а в земле нет страсти.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93