– А, блядь, юные могильщики России, – вместо ответа, зло шмыгая гайморитным носом, проговорил он. – Присаживайтесь, а то мне здесь даже и поругаться не с кем – одни пидоры да проститутки.
– Мне как обычно, – это он уже вдогонку Строчковскому, идущему к стойке.
Пока он не пьян, с ним даже интересно поговорить. Раритет. В столицах таких ни с фонарем Диогена, ни с фонарем под глазом не отыщешь.
– Где сейчас работаете, Михал Михалыч?
– В музее.
– А кем?
– Живым памятником.
В кафе зашли двое знакомых журналистов. Мы обменялись кивками, они сели за дальний столик, где было достаточно темно, и стали под столиком блудливо щупать друг друга за ляжки.
– Вон там – проститут и проститам! – шепнул мне доверительно экспромт М. М.
Одна из особенностей кафе заключалась в том, что многочисленные зеркала надолго сохраняли в своей памяти только женские отражения. Мужские для них были слишком тяжелы. Поэтому в «Тяжелой Лире» действительно назначали свидания всякого рода молодые гомики и старые педрилы.
– Ты не знаешь, куда это запропастился любимец богов Пигмалион? – спросил М. М., в ожидании выпивки нервно теребя свою рыжую бороду.
– Говорят, его опять положили в «Австралию» на процедуры.
– И что они там с ним делают?
– Наверно, дурь процеживают.
– Да, жизнь не стоит на месте, впрочем, смерть тоже, – говорит М. М. и неожиданно заводится: – Вот смотри, что вы, журналюги, наделали. Пишете, этот художник – «русский Дали», та писательница – «русская Агата Кристи», другой – «русский Паваротти». Все отечественное искусство из-за вас стало безнадежно вторичным. А эпитеты? Что ни произведение, так сразу «классическое», «гениальное», «эпохальное», «культовое», «легендарное», «скандально знаменитое». Рядом с такими словами любой талант померкнет. Нивелировали слово, кто ему теперь поверит?
– Насчет нивелирования слов и смыслов, Михал Михалыч, вашему поколению можно предъявить те же претензии. Вы тоже со своим соцреализмом здорово поработали на благо мирового абсурда, – в отсутствие спиртного я тоже начинаю нервничать и говорить красиво. – Сначала читатели устали от литературы. Потом литераторы устали от литературы. В конце концов литература устала от литературы.
– Кому от этого хуже? – прищурился в меня М. М.
– Не знаю, но лучше уже не будет.
Подошел Строчковский с водкой, кофе, салатами и бутербродами. Поставил большую рюмку и стакан минералки перед нашим «классиком».
– Да здравствует солнце, да скроется тьма! – чокнулся Строчковский с М. М.
– У нас всегда так, – шумно отхлебнув водку, как горячий чай, незлобно брюзжит литературный мастодонт. – С живыми гениями спорят, а внимательно слушают только мертвых.
– А я буду рад, – говорит Строчковский, – если про меня скажут: он работал как вол, пил как лошадь, подох как собака, и зарыли его, как падаль. Глядишь, после смерти и назовут настоящим человеком.
– Циники, блядь, – отхлебывая водку, продолжает промывать нам мозги Михалыч. – Я прожил долгую жизнь и хочу сказать, что ваше поколение теперь празднует бесконечный праздник – Всероссийский день независимости головы от туловища. Да как вы не понимаете, ведь Колобок – это ваша родина, которую ловко съел кто-то хитрый и рыжий. А где ваши идеалы, герои? Есть у вас флаг и родина, гимн, идеология, в конце концов?
Как бы между прочим, ковыряясь вилкой в винегрете, намекаю:
– А по мне, настоящее искусство – это когда пишу, потому что пишу. А если «зачем» или «для чего» – то это уже идеология. Винегрет потому и ешь с аппетитом, что в нем всего понамешано.
– Все верно, – неожиданно соглашается М. М. Зыков и язвительно продолжает: – Винегрет – вещь вкусная, да быстро портится, если его вовремя не поставить в холодильник. Подморозить, стало быть, надо и винегрет, и Россию.
– Любишь кататься как сыр в масле, люби и быть съеденным. Так во все времена было: и при коммунистах, и при нынешних «одноименных демократах», – жуя бутерброд и роняя крошки на стол, бубнит Строчковский.
– Я думаю, пора освежить стаканы, «молодые люди, впоследствии – разбойники», как писал Шиллер о вас в одной из своих драм.
Михалыч закуривает беломорину, она тут же тухнет, он делает вторую попытку ее раскочегарить.
Я сегодня на мели. Спонсирует Строчковский. Уходит к стойке. А мы продолжаем застольные беседы в духе не то Плутарха, не то С. Довлатова.
– Почему я не люблю свой народ? – потянуло меня на откровения. – А он меня любит? Знает ли он о моем существовании? А ведь я хочу, очень хочу понравиться своему народу, быть ему полезным тем, что я умею делать.
– А может, то, что ты делаешь, народу просто не нужно. Поэтому он тебя и не знает, и не любит, – М. М. радуется, что так ловко, по его мнению, меня уел.
– Тем хуже для него! – Я и не знал, что этот вопрос, глубоко запрятанный в моем подсознании, так для меня важен.
– Юношеский максимализм.
– Старческий минимализм.
– Выпьем? – Мотя примиряюще поставил передо мной коктейль «Отвертка», а перед М. М. традиционные сто пятьдесят и минералку.
– Выпьем.
– Не плюйте, не плюйте в колодец, молодежь, сами в него попадете, – опять шумно отхлебнув половину принесенного, проговорил М. М. – Один мой знакомый давил из себя по капле раба и умер, дурачок, от обезвоживания. Все, все уже было, все уже написано. Нам остается только правильно расставить знаки препинания. Ты, я надеюсь, не страдаешь гипертрофированной манией величия?
– Я известен тем, что совершенно неизвестен. – Я даже покраснел от скромности. – Главная моя находка в жизни, что я нашел себя в себе, а не где-то и не в ком-то.
– Да, все уже было. – Затушив в пепельнице так и не докуренную, беспрестанно чадящую беломорину, М. М. закуривает сигарету из моей пачки и продолжает развивать тему: – «Я – гений, Игорь Северянин», «Маяковский – сам», «Василий Каменский – живой памятник», «Юрий Кузнецов – это я. Остальные – обман и подделка». А хорошие стихи за них всех все равно Пушкину пришлось писать. Я, кстати, читал твои статьи. Они мне не понравились. Слишком пессимистичны.
– Литература не богадельня и не дом престарелых. В литературе часто и умирают, и без ножа режут.
– Ну-ну, ты еще про Гомера с Шекспиром вспомни… Когда идешь непроторенной дорогой, по крайней мере нет опасности, что угодишь ногой в дерьмо первопроходцев.
Строчковский принес уже неизвестно какую по счету порцию горючего. Но на этот раз он не стал размениваться на граммы, а неожиданно для всех взял сразу пол-литра. И три источника нашей застольной беседы плавно слились в один неразделимый поток сознания. (Точнее сказать – поток бессознания .)
– Водка с пельменями в России имеет большую силу, чем литература или даже церковь. – Мотя булькает поллитрой по стаканам.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67