— Нужно быть именно прямолинейными! Если у нас не будет силы спасти его, у нас не будет и силы спасти себя!
— А что уж такого случится, если он издохнет? — выпалил Вальтер. Наслаждаясь этим грубым ответом, он, казалось ему, чувствовал языком освобождающий вкус самой жизни, великолепно смешанный со вкусом смерти и бесславной гибели, который, как дух, вызвала намеком Кларисса.
Она посмотрела на него выжидательно. Но то ли с Вальтера было достаточно этой вспышки, то ли он молчал в нерешительности. И как тот, кто вынужден, стало быть, пустить в ход свой неодолимый последний козырь, она сказала:
— Мне было знамение!
— Да это же все твоя фантазия! — возопил Вальтер к потолку, который заменял небо; но с последними своими невесомыми словами Кларисса покинула его, не дав ему больше возможности говорить, Зато немного спустя он видел, как она оживленно беседует с Мейнгастом. Тяготившее того, потому что он сам был близорук, чувство, что за ними наблюдают, было справедливо. На самом деле Вальтер не участвовал в усердной садовой работе пришедшего тем временем в гости шурина Зигмунда, который с засученными рукавами стоял на коленях в какой-то грядке и делал что-то, по поводу чего Вальтер утверждал, что это нужно делать весной в саду, если хочешь быть человеком, а не просто закладкой в томах специальной литературы.
Нет, Вальтер украдкой бросал взгляды на пару, находившуюся в другом углу еще голого, хорошо просматриваемого огорода.
Он не думал, что в том углу происходит что-либо недозволенное. Тем не менее он чувствовал неестественный холод в руках, открытых весеннему воздуху, и в ногах, на которых были мокрые пятна, оттого что он время от времени становился на колени, чтобы дать указания Зигмунду. Он говорил с ним надменно, как то делают слабые и униженные люди, когда могут на ком-нибудь сорвать свое скверное настроение. Он знал, что Зигмунда, вбившего себе в голову почитать его, не так легко заставить отказаться от этого. Тем не менее он ощущал прямо-таки послезакатное одиночество и прямо-таки могильный холод, замечая, что Кларисса на него совершенно не смотрит, а с Мейнгаста, напротив, не сводит заинтересованных глаз. И кроме того, он был еще и горд этим, С тех пор как Мейнгаст находился в его доме, он и такой же мере был горд отверзавшимися тут безднами, как и предусмотрительно старался засыпать их снова. С высоты стоящего он изрек сейчас ерзавшему на коленях Зигмунду:
— Все мы, конечно, это чувствуем и знаем — какую-то тягу к спорному и нездоровому!
Он не был ханжой. За короткое время, прошедшее с тех пор, как Кларисса назвала его за эту фразу филистером, он придумал афоризм насчет «маленькой бесчестности» жизни.
— Маленькая бесчестность хороша, как сладость или кислинка, — поучал он теперь шурина, — но мы обязаны перерабатывать ее в себе до тех пор, пока она не будет делать честь здоровой жизни! А под такой маленькой бесчестностью,продолжал он, — я подразумеваю и тоску по смерти, охватывающую нас, когда мы слушаем музыку «Тристана», и тайную притягательность, которой обладает для нас большинство сексуальных преступлений, хотя мы ей и не поддаемся! Ибо бесчестным и бесчеловечным, пойми, я называю и стихийное начало жизни, когда оно правит нами в нужде и болезни, и преувеличенную духовность и совестливость, пытающиеся совершить насилие над жизнью. Все, что хочет перейти назначенные нам границы, бесчестно! Мистика так же бесчестна, как иллюзия, что природу можно свести к математической формуле! И намерение посетить Моосбругера так же бесчестно, как…— тут Вальтер на миг умолк, чтобы попасть не в бровь, а в глаз, и закончил словами: — …как если бы ты стал призывать бога у постели больного!
Этим, несомненно, было кое-что сказано, и даже профессионально-непроизвольная гуманность врача была неожиданно призвана на помощь, чтобы доказать, что план Клариссы и его экстравагантные обоснования переходят границы дозволенного. Но по отношению к Зигмунду Вальтер был гением, и проявилось это в том, что здоровый ум Вальтера привел его к таким признаниям, тогда как еще более здоровое здоровье его шурина выразилось в том, что по поводу этих сомнительных материй он решительно молчал. Зигмунд пальцами окучивал рассаду, молча наклоняя при этом голову то в одну, то в другую сторону, словно наблюдал за содержимым пробирки при опыте или просто хотел вытряхнуть попавшую в ухо воду. И после того как Вальтер высказался, наступила до ужаса глубокая тишина, и в ней Вальтер услыхал фразу, которую, кажется, и ему бросила Кларисса однажды; ибо хоть и не так живо, как при галлюцинации, но все же как бы оставляя выемки в тишине, прозвучали слова: «Ницше и Христос погибли от своей половинчатости!» И каким-то жутковатым образом чем-то напомнив «директора шахты», это ему польстило. Странная была ситуация: он, само здоровье, стоял здесь, в холодном саду, между человеком, на которого он надменно смотрел свысока, и двумя неестественно возбужденными людьми, на чью немую игру жестов он поглядывал с превосходством и все же с томительной тоской. Ибо Кларисса была, ничего не поделаешь, маленькой бесчестностью, которая нуждалась в его здоровье, чтобы не увянуть, а какой-то тайный голос твердил ему, что Мейнгаст именно сейчас намеревается безмерно увеличить допустимую малость этой бесчестности. Он восхищался им с тем чувством, какое испытывает незнаменитый родственник к знаменитому, и, видя, как Кларисса по-заговорщически шепчется с ним, больше завидовал, чем ревновал, а зависть въедается внутрь глубже, чем ревность; но это и как-то возвышало его, в сознании собственного достоинства он не хотел быть злым, не позволил себе подойти и помешать им, он чувствовал при виде их возбуждения свое превосходство, и из всего этого возникла, он сам не знал как, двойственно-неясная, рожденная вне всякой логики мысль, что они там каким-то вольным и предосудительным образом призывают бога.
Если такое странно сумбурное состояние можно вообще назвать ходом мыслей, то он никак не поддается словесному выражению, потому что химия его темноты мгновенно гибнет на свету языка. Кроме того, Вальтер, как он показал Зигмунду, не связывал со словом «бог» решительно никакой веры, и после того, как оно пришло ему на ум, вокруг этого слова возникла пугливая пустота; вот почему первое, что сказал Вальтер шурину после долгого молчания, было очень далеко от этой темы.
— Ты осел, — упрекнул он его, — если считаешь себя не вправе самым настойчивым образом отговаривать ее от этого посещения. На то ты и врач!
Зигмунд нисколько не обиделся и на это,
— Это уж ты решай с ней сам, — ответил он, спокойно подняв глаза, и снова вернулся к своему занятию.
Вальтер вздохнул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164
— А что уж такого случится, если он издохнет? — выпалил Вальтер. Наслаждаясь этим грубым ответом, он, казалось ему, чувствовал языком освобождающий вкус самой жизни, великолепно смешанный со вкусом смерти и бесславной гибели, который, как дух, вызвала намеком Кларисса.
Она посмотрела на него выжидательно. Но то ли с Вальтера было достаточно этой вспышки, то ли он молчал в нерешительности. И как тот, кто вынужден, стало быть, пустить в ход свой неодолимый последний козырь, она сказала:
— Мне было знамение!
— Да это же все твоя фантазия! — возопил Вальтер к потолку, который заменял небо; но с последними своими невесомыми словами Кларисса покинула его, не дав ему больше возможности говорить, Зато немного спустя он видел, как она оживленно беседует с Мейнгастом. Тяготившее того, потому что он сам был близорук, чувство, что за ними наблюдают, было справедливо. На самом деле Вальтер не участвовал в усердной садовой работе пришедшего тем временем в гости шурина Зигмунда, который с засученными рукавами стоял на коленях в какой-то грядке и делал что-то, по поводу чего Вальтер утверждал, что это нужно делать весной в саду, если хочешь быть человеком, а не просто закладкой в томах специальной литературы.
Нет, Вальтер украдкой бросал взгляды на пару, находившуюся в другом углу еще голого, хорошо просматриваемого огорода.
Он не думал, что в том углу происходит что-либо недозволенное. Тем не менее он чувствовал неестественный холод в руках, открытых весеннему воздуху, и в ногах, на которых были мокрые пятна, оттого что он время от времени становился на колени, чтобы дать указания Зигмунду. Он говорил с ним надменно, как то делают слабые и униженные люди, когда могут на ком-нибудь сорвать свое скверное настроение. Он знал, что Зигмунда, вбившего себе в голову почитать его, не так легко заставить отказаться от этого. Тем не менее он ощущал прямо-таки послезакатное одиночество и прямо-таки могильный холод, замечая, что Кларисса на него совершенно не смотрит, а с Мейнгаста, напротив, не сводит заинтересованных глаз. И кроме того, он был еще и горд этим, С тех пор как Мейнгаст находился в его доме, он и такой же мере был горд отверзавшимися тут безднами, как и предусмотрительно старался засыпать их снова. С высоты стоящего он изрек сейчас ерзавшему на коленях Зигмунду:
— Все мы, конечно, это чувствуем и знаем — какую-то тягу к спорному и нездоровому!
Он не был ханжой. За короткое время, прошедшее с тех пор, как Кларисса назвала его за эту фразу филистером, он придумал афоризм насчет «маленькой бесчестности» жизни.
— Маленькая бесчестность хороша, как сладость или кислинка, — поучал он теперь шурина, — но мы обязаны перерабатывать ее в себе до тех пор, пока она не будет делать честь здоровой жизни! А под такой маленькой бесчестностью,продолжал он, — я подразумеваю и тоску по смерти, охватывающую нас, когда мы слушаем музыку «Тристана», и тайную притягательность, которой обладает для нас большинство сексуальных преступлений, хотя мы ей и не поддаемся! Ибо бесчестным и бесчеловечным, пойми, я называю и стихийное начало жизни, когда оно правит нами в нужде и болезни, и преувеличенную духовность и совестливость, пытающиеся совершить насилие над жизнью. Все, что хочет перейти назначенные нам границы, бесчестно! Мистика так же бесчестна, как иллюзия, что природу можно свести к математической формуле! И намерение посетить Моосбругера так же бесчестно, как…— тут Вальтер на миг умолк, чтобы попасть не в бровь, а в глаз, и закончил словами: — …как если бы ты стал призывать бога у постели больного!
Этим, несомненно, было кое-что сказано, и даже профессионально-непроизвольная гуманность врача была неожиданно призвана на помощь, чтобы доказать, что план Клариссы и его экстравагантные обоснования переходят границы дозволенного. Но по отношению к Зигмунду Вальтер был гением, и проявилось это в том, что здоровый ум Вальтера привел его к таким признаниям, тогда как еще более здоровое здоровье его шурина выразилось в том, что по поводу этих сомнительных материй он решительно молчал. Зигмунд пальцами окучивал рассаду, молча наклоняя при этом голову то в одну, то в другую сторону, словно наблюдал за содержимым пробирки при опыте или просто хотел вытряхнуть попавшую в ухо воду. И после того как Вальтер высказался, наступила до ужаса глубокая тишина, и в ней Вальтер услыхал фразу, которую, кажется, и ему бросила Кларисса однажды; ибо хоть и не так живо, как при галлюцинации, но все же как бы оставляя выемки в тишине, прозвучали слова: «Ницше и Христос погибли от своей половинчатости!» И каким-то жутковатым образом чем-то напомнив «директора шахты», это ему польстило. Странная была ситуация: он, само здоровье, стоял здесь, в холодном саду, между человеком, на которого он надменно смотрел свысока, и двумя неестественно возбужденными людьми, на чью немую игру жестов он поглядывал с превосходством и все же с томительной тоской. Ибо Кларисса была, ничего не поделаешь, маленькой бесчестностью, которая нуждалась в его здоровье, чтобы не увянуть, а какой-то тайный голос твердил ему, что Мейнгаст именно сейчас намеревается безмерно увеличить допустимую малость этой бесчестности. Он восхищался им с тем чувством, какое испытывает незнаменитый родственник к знаменитому, и, видя, как Кларисса по-заговорщически шепчется с ним, больше завидовал, чем ревновал, а зависть въедается внутрь глубже, чем ревность; но это и как-то возвышало его, в сознании собственного достоинства он не хотел быть злым, не позволил себе подойти и помешать им, он чувствовал при виде их возбуждения свое превосходство, и из всего этого возникла, он сам не знал как, двойственно-неясная, рожденная вне всякой логики мысль, что они там каким-то вольным и предосудительным образом призывают бога.
Если такое странно сумбурное состояние можно вообще назвать ходом мыслей, то он никак не поддается словесному выражению, потому что химия его темноты мгновенно гибнет на свету языка. Кроме того, Вальтер, как он показал Зигмунду, не связывал со словом «бог» решительно никакой веры, и после того, как оно пришло ему на ум, вокруг этого слова возникла пугливая пустота; вот почему первое, что сказал Вальтер шурину после долгого молчания, было очень далеко от этой темы.
— Ты осел, — упрекнул он его, — если считаешь себя не вправе самым настойчивым образом отговаривать ее от этого посещения. На то ты и врач!
Зигмунд нисколько не обиделся и на это,
— Это уж ты решай с ней сам, — ответил он, спокойно подняв глаза, и снова вернулся к своему занятию.
Вальтер вздохнул.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164