То, что с ней было с тех пор, не могло не показаться ей словоохотливо-умеренным по сравнению с предшествовавшим; да и как, впрочем, могло оно еще больше расшириться и подтвердиться, раз уж потеряло почти телесно теплую непосредственность первой внезапной мысли об этом! При таких обстоятельствах Агата решила осмотрительно встретить на сей раз восторг, который в тот раз охватил сев этом саду почти как в сказке. Она познала, почему связала с ним название «Тысячелетнее Царство». Это было эмоционально-звонкое словцо, оно было почти осязаемо, как предмет, но разуму оставалось неясным. Оттого ей вольно было обходиться с этим представлением так, словно Тысячелетнее Царство могло начаться в любую минуту. Его называют также царство любви, это Агата знала тоже; однако лишь в последнюю очередь подумала она о том, что оба эти названия существуют с библейских времен и означают царство божье на земле, предстоящее начало которого понимается в совершенно реальном смысле. Кстати, и Ульрих, не проникаясь из-за этого верой в Писание, употреблял порой эти слова так же непринужденно, как сестра; и уж вовсе не удивило ее потому, что она словно бы сразу знала, как надо вести себя в Тысячелетнем Царстве. «В нем надо держаться совсем тихо, — говорила ей какая-то интуиция. — Нельзя оставлять место никаким желаниям; даже желанию спрашивать. Отказаться надо и от сноровки, с какой устраивают дела. Надо отнять у своего ума все его орудия и помешать ему самому быть орудием. Надо освободить его от знания и от хотения; надо отделаться от реальности и от стремления обратиться к ней. Нужно сдерживать себя до тех пор, пока голова, сердце и части тела не станут сплошным молчанием. Но стоит лишь достичь такой высшей самоотверженности, как соприкоснутся наконец внешний и внутренний миры, словно выпал клин, который разделял мироздание…»
Может быть, это вовсе и не было трезво обдумано. Но ей казалось, что если по-настоящему захотеть, то все это достижимо; и она собралась с силами, словно хотела притвориться мертвой. Но вскоре оказалось, что совсем остановить мысли, сигналы чувств и воли — такая же невозможная задача, какой было в детстве не согрешить между исповедью и причастием; и после некоторых усилий она совсем отказалась от этой попытки. Она поймала себя на том, что держалась своего намерения лишь внешне и что ее внимание давно отвлеклось от него. Сейчас оно было сосредоточено на далеком от этой темы вопросе, далеком просто чудовищно: она, самым глупым образом и страстно желая этой глупости, спрашивала себя: «Была ли я действительно когда-либо ожесточенной, злой, исполненной ненависти и несчастной?» Ей вспомнился один человек без фамилии, у которого не было фамилии, потому что она взяла ее себе и унесла с собой. Когда она подумала о нем, она ощутила свою фамилию как шрам, но она уже не почувствовала ненависти к Хагауэру, и теперь она повторила свой вопрос с тем несколько грустным упрямством, с каким глядят вслед откатившейся волне. Куда делась охота чуть ли не смертельно обидеть его? Она почти в рассеянности потеряла ее и, видимо, полагала, что та найдется где-нибудь поблизости. К тому же Линднер мог быть прямо-таки заменителем этого желания вражды; ибо и об этом спрашивала она себя и думала мельком о нем. Может быть, ей показалось тут удивительным, как много уже всякого с ней случалось; ведь молодым людям удивление по поводу того, сколько они уже перечувствовали, просто более присуще, чем старшим, для которых непостоянство страстей и состояний жизни так же привычны, как перемены погоды. Но что могло так задеть за живое Агату, как то, что в тот же миг на фоне коловращения жизни, вереницы ее страстей и состояний, на фоне причудливого потока чувства — где молодость, мало о том зная, кажется себе природно-великолепной, — что на этом фоне снова загадочно выделилось каменно ясное небо неподвижной мечтательности, от которой она только что пробудилась?
Мысли ее, значит, все еще были в сфере похоронного шествия осыпавшихся лепестков; но уже не двигались с ним и на его безмолвно-торжественный лад; нет, Агата думала «о том о сем», как это можно назвать, в отличие от того душевного состояния, в котором жизнь длится «тысячу лет» без единого взмаха крыльев. Это различие между двумя душевными состояниями было ей очень ясно; и немного смущенно она увидела, сколь часто именно оно или что-то весьма родственное ему уже затрагивалось в ее разговорах с Ульрихом. Невольно обратилась она к брату и, не спуская глаз с окрестного зрелища, спросила с глубоким вздохом:
— Не кажется ли и тебе в такую минуту и по сравнению с ней бренным все остальное?
Эти несколько слов разорвали облачную тяжесть молчания и воспоминаний. Ибо и Ульрих глядел на бесцельно летящую пену лепестков; а поскольку его мысли и воспоминания были настроены на тот же тон, что и сестрины, не требовалось никакого другого введения, чтобы дать ему возможность сказать ей то, что давало ответ и на ее молчаливые мысли. Он медленно потянулся и отозвался:
— Я уже давно — уже в том состоянии, когда мы говорили о так называемом натюрморте, да, собственно, и каждый день, — хотел тебе кое-что сказать, даже если это и не попадает в самую точку. Существует — если преувеличить эту противоположность — два способа жить страстно и две разновидности страстного человека. Можно каждый раз реветь, как ребенок, от злости, горя или восторга, освобождаясь от своего чувства коротким, ничтожным взрывом. В этом случае — а он обычен — чувство есть в конечном счете обыденный посредник обыденной жизни; и чем оно горячее и возбудимее, тем больше напоминает оно беспокойство в клетке хищников в час кормления, когда мимо решеток проносят мясо, а вскоре после этого сытую усталость. Разве не так? А другой способ быть страстным и действовать страстно таков: сдерживаешь себя и не идешь на действия, к которым тянет и гонит тебя каждое чувство. И в этом случае жизнь становится похожей на жутковатый сон, в котором чувство поднимается к вершинам деревьев, к шпилям башен, к зениту… Об этом мы, более чем вероятно, и думали, когда еще делали вид, что говорим о картинах и ни о чем, кроме картин.
Агата с любопытством приподнялась.
— Не говорил ли ты уже как-то, — спросила она, — что есть два разных в своей основе способа жить и что они прямо-таки тождественны различным тональностям чувства? Один — это способ «мирского» чувства, которое никогда не находит покоя и осуществления. Другой — не помню, называл ли ты его как-либо, но его следовало бы назвать способом «мистического» чувства, которое долго звучит в унисон, но никогда не доходит до «полной реальности»?
Хотя говорила она нарочито медленно, она поторопилась и кончила смущенно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164