Зачем, спрашивается, изнурять себя голодом именно аскету? Это только разгорячит его фантазию! Разумная аскеза состоит в отвращении к еде при регулярном и здоровом питании! Такая аскеза сулит постоянство и дает духу ту свободу, которой у него нет, когда он, страстно бунтуя, зависит от тела! Такие горько-забавные рассуждения, перенятые ею у брата, действовали на Агату очень благотворно, потому что разлагали «трагизм», упорно верить в который она по своей неопытности долго считала обязанностью, на иронию и страсть, не имевшие ни названия, ни цели и уже потому отнюдь не кончавшиеся тем, что она испытала.
Таким образом, она и вообще замечала, с тех пор как была в обществе брата, что в изведанный ею большой разрыв между безответственной жизнью и призрачной фантазией вопило какое-то развязывающее движение, которое заново связывает развязанное. Сейчас, например, в углубленной книгами и воспоминаниями тишине царившего между нею и братом молчания, она припомнила описание Ульрихом того, как он, бесцельно бродя, вошел в город, а город при этом вошел в него. Это очень сильно напомнило ей недолгие недели ее счастья; и правильно, что она засмеялась, да, она совершенно без причины, бессмысленно засмеялась, когда он это рассказывал, потому что заметила, что нечто от этой извращенности мира, от этой блаженной и сметной вывороченности наизнанку, о которой он говорил, было даже в толстых губах Хагауэра, когда они округлялись для поцелуя. Правда, от этого ее дрожь брала; но дрожь берет, думала она, я от ясного света дня, и каким-то образом она почувствовала тогда, что еще не все возможности исчерпаны для нее. Какая-то пустота, какое-то зияние, которые всегда были между прошлым и настоящим, в последнее время исчезли. Она украдкой огляделась вокруг. Комната, где она находилась, составляла часть помещений, где возникла ее судьба; об этом она подумала сейчас впервые за все время своего пребывания здесь. Ведь здесь она, когда знала, что отца нет дома, сходилась со своим товарищем детства, после того как они приняли великое решение любить друг друга, здесь принимала она иногда и «недостойного», стояла у окоп, тайком роняя слезы ярости или отчаяния, и здесь, наконец, при отцовском содействии, протекало хагауэровское сватовство. Эта мебель, эти степы, этот по-особенному замкнутый свет, бывшие доселе лишь неприметным фоном событий, стали сейчас, в миг нового узнавания, на диво осязаемы, и то, что фантастически прошло среди них, образовало такое телесное, ничуть уже не эфемерное прошлое, словно было пеплом или древесным углем. Теперь осталось только и стало почти невыносимо сильным смешное в своей смутности чувство былого, этот чудной зуд, который ощущаешь при виде старых, высохших, превратившихся в прах следов самого себя, и не можешь в тот миг, когда ощущаешь, ни прогнать его, ни схватить.
Удостоверившись, что Ульрих не обращает на нее внимания, Агата осторожно раскрыла на груди платье, в том месте, где носила на теле медальон с миниатюрой, с которой не расставалась все эти годы. Она подошла к окну и сделала вид, что смотрит в него. Тихонько щелкнув тонкой крышкой крошечной золотой устрицы, она украдкой поглядела на своего умершего возлюбленного. У него были полные губы и мягкие густые волосы, и лихостью двадцатилетнего повеяло от еще как бы не вылупившегося лица. Она долго не знала, что она думала, но вдруг подумала: «Боже мой, мальчик двадцати одного года! „ О чем говорят такие молодые люди друг с другом? Какое значение придают своим делам? Как смешны и претенциозны они часто бывают! Как заблуждается живость их мыслей насчет ценности этих мыслей! С любопытством разворачивая папиросную бумагу памяти, Агата вынимала из нее старые фразы, которые хранила там, считая их бог весть какими умными. Боже мой, мы говорили почти значительные вещи, подумала она; но, в сущности, даже такого утверждения нельзя было сделать с уверенностью, не представив себе сада, где это говорилось, со странными цветами, названий которых они не знали, с бабочками, которые садились на эти цветы, как усталые пьяницы, со светом, который тек по их лицам так, словно небо и земля в нем растворились. По той мерке она была сегодня старой и опытной женщиной, хотя число прошедших лет было не так велико, и она немного смущенно отметила несообразность того, что она, двадцатисемилетняя, все еще любила двадцатилетнего: он стал для нее слишком молод! Она спросила себя; «Какие чувства, собственно, были бы у меня, если бы этот мальчик был мне в моем возрасте и правда важнее всего на свете?“ Пожалуй, это были бы довольно странные чувства; они ничего для нее не значили, она не могла даже составить себе ясное представление о них. И сущности, все растворилось в ничто.
Агата с какой-то большой, ширящейся уверенностью признала, что в единственной гордой страсти своей жизни впала в заблуждение, и ядро этого заблуждения состояло из огненного тумана, который оставался неосязаемым и неуловимым, и было совершенно неважно, сказать ли, что вера не должна стареть ни на час, или назвать это иначе; и всегда не о чем ином, как об этом, говорил ее брат, с тех пор как они оказались вместе, и всегда говорил он не о ком ином, как о ней самой, хоть и делал всякие философские экивоки и его осторожность часто была слишком медлительна для ее нетерпения. Они снова и снова возвращались к одному и тому же разговору, и Агата сама сгорала от желания, чтобы его пламя не уменьшалось.
Когда она сейчас заговорила с Ульрихом, он и не заметил, что пауза была весьма продолжительна. Но тот, кто еще не распознал по приметам, что происходило между этими братом и сестрой, пусть отложит в сторону настоящий отчет, ибо в нем описывается приключение, которого он никогда не сможет одобрить, — путешествие на край возможного, мимо, а может быть, и не всегда мимо опасностей невозможного и неестественного, даже отталкивающего; «пограничный инцидент», как позднее назвал это Ульрих, ограниченного и особого значения, напоминающий ту свободу, с какой математика порой прибегает к абсурду, чтобы добраться до истины. Он и Агата вступили на путь, имевший много общего с повадкой одержимых богом, но они шли им, не будучи религиозны, не веря ни в бога, ни в душу, ни даже в жизнь на том свете; они вступили на нею людьми этого света и шли им как таковые. И именно это заслуживало внимания. Хотя в ту минуту, когда сестра заговорила с ним снова, Ульрих был еще поглощен своими книгами и вопросами, которые они ему задавали, он ни на один миг не упускал из памяти разговора, прервавшегося на сопротивлении сестры религиозности ее наставниц и его собственном требовании «точных видений», и отметил немедленно:
— Вовсе не нужно быть святым, чтобы испытать что-то в этом роде!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164
Таким образом, она и вообще замечала, с тех пор как была в обществе брата, что в изведанный ею большой разрыв между безответственной жизнью и призрачной фантазией вопило какое-то развязывающее движение, которое заново связывает развязанное. Сейчас, например, в углубленной книгами и воспоминаниями тишине царившего между нею и братом молчания, она припомнила описание Ульрихом того, как он, бесцельно бродя, вошел в город, а город при этом вошел в него. Это очень сильно напомнило ей недолгие недели ее счастья; и правильно, что она засмеялась, да, она совершенно без причины, бессмысленно засмеялась, когда он это рассказывал, потому что заметила, что нечто от этой извращенности мира, от этой блаженной и сметной вывороченности наизнанку, о которой он говорил, было даже в толстых губах Хагауэра, когда они округлялись для поцелуя. Правда, от этого ее дрожь брала; но дрожь берет, думала она, я от ясного света дня, и каким-то образом она почувствовала тогда, что еще не все возможности исчерпаны для нее. Какая-то пустота, какое-то зияние, которые всегда были между прошлым и настоящим, в последнее время исчезли. Она украдкой огляделась вокруг. Комната, где она находилась, составляла часть помещений, где возникла ее судьба; об этом она подумала сейчас впервые за все время своего пребывания здесь. Ведь здесь она, когда знала, что отца нет дома, сходилась со своим товарищем детства, после того как они приняли великое решение любить друг друга, здесь принимала она иногда и «недостойного», стояла у окоп, тайком роняя слезы ярости или отчаяния, и здесь, наконец, при отцовском содействии, протекало хагауэровское сватовство. Эта мебель, эти степы, этот по-особенному замкнутый свет, бывшие доселе лишь неприметным фоном событий, стали сейчас, в миг нового узнавания, на диво осязаемы, и то, что фантастически прошло среди них, образовало такое телесное, ничуть уже не эфемерное прошлое, словно было пеплом или древесным углем. Теперь осталось только и стало почти невыносимо сильным смешное в своей смутности чувство былого, этот чудной зуд, который ощущаешь при виде старых, высохших, превратившихся в прах следов самого себя, и не можешь в тот миг, когда ощущаешь, ни прогнать его, ни схватить.
Удостоверившись, что Ульрих не обращает на нее внимания, Агата осторожно раскрыла на груди платье, в том месте, где носила на теле медальон с миниатюрой, с которой не расставалась все эти годы. Она подошла к окну и сделала вид, что смотрит в него. Тихонько щелкнув тонкой крышкой крошечной золотой устрицы, она украдкой поглядела на своего умершего возлюбленного. У него были полные губы и мягкие густые волосы, и лихостью двадцатилетнего повеяло от еще как бы не вылупившегося лица. Она долго не знала, что она думала, но вдруг подумала: «Боже мой, мальчик двадцати одного года! „ О чем говорят такие молодые люди друг с другом? Какое значение придают своим делам? Как смешны и претенциозны они часто бывают! Как заблуждается живость их мыслей насчет ценности этих мыслей! С любопытством разворачивая папиросную бумагу памяти, Агата вынимала из нее старые фразы, которые хранила там, считая их бог весть какими умными. Боже мой, мы говорили почти значительные вещи, подумала она; но, в сущности, даже такого утверждения нельзя было сделать с уверенностью, не представив себе сада, где это говорилось, со странными цветами, названий которых они не знали, с бабочками, которые садились на эти цветы, как усталые пьяницы, со светом, который тек по их лицам так, словно небо и земля в нем растворились. По той мерке она была сегодня старой и опытной женщиной, хотя число прошедших лет было не так велико, и она немного смущенно отметила несообразность того, что она, двадцатисемилетняя, все еще любила двадцатилетнего: он стал для нее слишком молод! Она спросила себя; «Какие чувства, собственно, были бы у меня, если бы этот мальчик был мне в моем возрасте и правда важнее всего на свете?“ Пожалуй, это были бы довольно странные чувства; они ничего для нее не значили, она не могла даже составить себе ясное представление о них. И сущности, все растворилось в ничто.
Агата с какой-то большой, ширящейся уверенностью признала, что в единственной гордой страсти своей жизни впала в заблуждение, и ядро этого заблуждения состояло из огненного тумана, который оставался неосязаемым и неуловимым, и было совершенно неважно, сказать ли, что вера не должна стареть ни на час, или назвать это иначе; и всегда не о чем ином, как об этом, говорил ее брат, с тех пор как они оказались вместе, и всегда говорил он не о ком ином, как о ней самой, хоть и делал всякие философские экивоки и его осторожность часто была слишком медлительна для ее нетерпения. Они снова и снова возвращались к одному и тому же разговору, и Агата сама сгорала от желания, чтобы его пламя не уменьшалось.
Когда она сейчас заговорила с Ульрихом, он и не заметил, что пауза была весьма продолжительна. Но тот, кто еще не распознал по приметам, что происходило между этими братом и сестрой, пусть отложит в сторону настоящий отчет, ибо в нем описывается приключение, которого он никогда не сможет одобрить, — путешествие на край возможного, мимо, а может быть, и не всегда мимо опасностей невозможного и неестественного, даже отталкивающего; «пограничный инцидент», как позднее назвал это Ульрих, ограниченного и особого значения, напоминающий ту свободу, с какой математика порой прибегает к абсурду, чтобы добраться до истины. Он и Агата вступили на путь, имевший много общего с повадкой одержимых богом, но они шли им, не будучи религиозны, не веря ни в бога, ни в душу, ни даже в жизнь на том свете; они вступили на нею людьми этого света и шли им как таковые. И именно это заслуживало внимания. Хотя в ту минуту, когда сестра заговорила с ним снова, Ульрих был еще поглощен своими книгами и вопросами, которые они ему задавали, он ни на один миг не упускал из памяти разговора, прервавшегося на сопротивлении сестры религиозности ее наставниц и его собственном требовании «точных видений», и отметил немедленно:
— Вовсе не нужно быть святым, чтобы испытать что-то в этом роде!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164