— сказал он, объяснив сестре, что это за холм. — Тяжесть жизни — наше тайное недовольство тем, что все мы умрем, что все так кратко и так, наверно, напрасно! — эта тяжесть слетает с нас, собственно, только в такие мгновения!
— В какие мгновения, по-твоему?! — сказала Агата.
Ульрих не знал, что ответить. Он вообще не хотел отвечать, Он вспомнил, что в юности каждый раз испытывал на этом месте желание сжать губы и помолчать. Наконец он ответил:
— В авантюристические мгновения, когда происходящее песет нас, как закусившая удила лошадь, то есть, по существу, в бессмысленные!
При этом ему показалось, что на плечах у него вместо головы пустой орех, а в нем всякие старые присловья, вроде: «костлявая», «безносая» или «все трын-трава»; и одновременно он почувствовал отзвучавшее фортиссимо тех лет, когда еще не встало стены между надеждами на жизнь и самой жизнью. Он подумал: «Что было у меня с тех пор определенного и счастливого? Ничего».
Агата ответила:
— Я всегда поступала бессмысленно, от этого бываешь только несчастна.
Она подошла к самому обрыву; слова брата не доходили до ее сознания, она не понимала их, она видела перед собой суровый, голый ландшафт, печаль которого отвечала ее собственной печали. Обернувшись, она сказала:
— Вот местечко для самоубийства, — и улыбнулась. — Пустоту моей головы бесконечно мягко вобрала бы в себя пустота этого пейзажа! — Она сделала несколько шагов назад к Ульриху. — Всю мою жизнь, — продолжала она, — меня упрекали в том, что у меня нет силы воли, что я ничего не люблю, ничего не чту, — словом, что я не тот человек, у которого есть настоящая воля к жизни. Папа корил меня за это, Хагауэр ставил мне это в вину. Так скажи мне ты, ради бога, скажи наконец, в какие мгновения нам что-нибудь в жизни необходимо?
— Когда ворочаешься в постели! — отрезал Ульрих.
— То есть?!
— Извини, — сказал он, — за вульгарный пример. Но так оно и есть. Ты недоволен своим положением. Ты непрестанно думаешь о том, чтобы его изменить, и принимаешь одно решение за другим, но не выполняешь их. Наконец, тебе это надоедает — и на тебе: ты повернулся. По такому же в точности образцу мы поступаем и тогда, когда нами движет страсть, и тогда, когда мы долго взвешиваем свои решения.
Он нс смотрел на нее при этом, он отвечал себе самому. Он все еще чувствовал: «Здесь я стоял и хотел чего-то, я это желание так и не было удовлетворено».
Агата улыбнулась и теперь, но рот ее искривился, как от боли. Она вернулась на прежнее место и стала молча глядеть в авантюристическую даль. Ее меховое пальто казалось на фоне неба особенно темным, а стройная ее фигура настойчиво спорила с широкой тишиной этого простора и тенями летящих над ним облаков. Зрелище это наполнило Ульриха неописуемо острым чувством происходящего. Он чуть ли не устыдился, что стоит здесь в обществе женщины, а не рядом с оседланным конем. И хотя он ясно сознавал, что причиной тому спокойствие всей этой картины, исходившее сейчас от сестры, ему казалось, что не с ним, а где-то в мире что-то происходит и он это промаргивает. Он сказал себе, что он смешон. И все же было что-то верное в его наобум сорвавшемся с языка утверждении, что он раскаивается в своей жизни. Он часто мечтал о том, чтобы ввязаться в какое-то дело как в спортивный бой, и пусть оно будет бессмысленно или преступно, было бы оно только настоящим, окончательным, а не тем постоянно временным делом, при котором человек остается выше того, что с ним происходит. «В дело, иными словами, настоящее тем, что оно завершается в себе самом», — размышлял Ульрих, ища какой-то формулы, и мысль эта внезапно перестала кружить вокруг воображаемых дел, а сосредоточилась на зрелище, являемом самой Агатой, которая казалась в эти мгновения зеркалом себя самой. Так стояли они долгое время порознь, каждый сам по себе, и наполненная противоречиями нерешительность не позволяла им сойти с места. Но самым, наверно, странным было то, что Ульриху и в голову не пришло, что к этому времени уже все-таки что-то случилось, поскольку, по поручению Агаты и чтобы отвязаться от Хогауэра, он наврал своему ничего не подозревавшему зятю, будто существует запечатанное завещание, вскрыть которое можно будет лишь через несколько дней, и, опять-таки покривив душой, заверил его, что Агата соблюдает его интересы, — позднее Хагауэр назвал это пособничеством.
Все же они как-то сошли с этого места, где каждый был погружен в себя, и вместе пошли дальше, так и не выговорившись. Ветер опять посвежел, и, видя, что Агата устала, Ульрих предложил передохнуть в домике пастуха, находившемся, как он знал, неподалеку. Они быстро нашли эту каменную хижину, входя в которую им пришлось наклонить головы, и жена пастуха уставилась на них в почти враждебном смущении. На смешанном немецко-славянском наречии тех мест, которое Ульрих еще смутно помнил, он попросил разрешения погреться и перекусить в доме захваченными с собой припасами и так щедро подкрепил свою просьбу деньгами, что женщина стала клясть мерзкую нищету, не позволяющую ей оказать «таким славным гостям» лучший прием. Она вытерла засаленный стол, стоявший у окна хижины, затопила печь хворостом и поставила козье молоко на огонь. Агата, однако, сразу протиснулась мимо стола к окну, не обращая на все эти действия никакого внимания, словно само собой разумелось, что где-нибудь найдется пристанище, а где — безразлично. Она глядела сквозь мутный маленький квадрат окна из четырех стеклышек на местность, простиравшуюся за «редутом» и без широкого кругозора, который давала его высота, напоминавшую скорее ощущения пловца, окруженного зелеными гребнями воды. День хоть и не клонился еще к концу, но уже перевалил за свою вершину и потускнел. Агата вдруг спросила:
— Почему ты никогда не говоришь со мной серьезно?!
Как мог Ульрих ответить на это правильнее, чем бросив на нее взгляд, изображавший невинность и удивление?! Он как раз раскладывал ветчину, колбасу и яйца на листке бумаги между собой и сестрой.
Но Агата продолжала:
— Нечаянно столкнувшись с тобой, ощущаешь боль и пугаешься огромной разницы между твоим телом и моим. Но когда я хочу добиться от тебя какого-нибудь решающего ответа, ты растворяешься в воздухе!
Она нс прикоснулась к еде, которую он ей пододвинул, больше того, в своем нежелании завершить сейчас день сельской пирушкой она держалась так прямо, что не касалась даже стола. И тут повторилось нечто похожее на то, как они шагали в гору. Ульрих отодвинул в сторону кружки с козьим молоком, только что поданным на стол с печи и распространявшим очень неприятный для тех, кто не привык к нему, запах; и трезвая, легкая тошнота, которую он при этом почувствовал, подействовала так же упорядочивающе, как порой внезапная горечь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164
— В какие мгновения, по-твоему?! — сказала Агата.
Ульрих не знал, что ответить. Он вообще не хотел отвечать, Он вспомнил, что в юности каждый раз испытывал на этом месте желание сжать губы и помолчать. Наконец он ответил:
— В авантюристические мгновения, когда происходящее песет нас, как закусившая удила лошадь, то есть, по существу, в бессмысленные!
При этом ему показалось, что на плечах у него вместо головы пустой орех, а в нем всякие старые присловья, вроде: «костлявая», «безносая» или «все трын-трава»; и одновременно он почувствовал отзвучавшее фортиссимо тех лет, когда еще не встало стены между надеждами на жизнь и самой жизнью. Он подумал: «Что было у меня с тех пор определенного и счастливого? Ничего».
Агата ответила:
— Я всегда поступала бессмысленно, от этого бываешь только несчастна.
Она подошла к самому обрыву; слова брата не доходили до ее сознания, она не понимала их, она видела перед собой суровый, голый ландшафт, печаль которого отвечала ее собственной печали. Обернувшись, она сказала:
— Вот местечко для самоубийства, — и улыбнулась. — Пустоту моей головы бесконечно мягко вобрала бы в себя пустота этого пейзажа! — Она сделала несколько шагов назад к Ульриху. — Всю мою жизнь, — продолжала она, — меня упрекали в том, что у меня нет силы воли, что я ничего не люблю, ничего не чту, — словом, что я не тот человек, у которого есть настоящая воля к жизни. Папа корил меня за это, Хагауэр ставил мне это в вину. Так скажи мне ты, ради бога, скажи наконец, в какие мгновения нам что-нибудь в жизни необходимо?
— Когда ворочаешься в постели! — отрезал Ульрих.
— То есть?!
— Извини, — сказал он, — за вульгарный пример. Но так оно и есть. Ты недоволен своим положением. Ты непрестанно думаешь о том, чтобы его изменить, и принимаешь одно решение за другим, но не выполняешь их. Наконец, тебе это надоедает — и на тебе: ты повернулся. По такому же в точности образцу мы поступаем и тогда, когда нами движет страсть, и тогда, когда мы долго взвешиваем свои решения.
Он нс смотрел на нее при этом, он отвечал себе самому. Он все еще чувствовал: «Здесь я стоял и хотел чего-то, я это желание так и не было удовлетворено».
Агата улыбнулась и теперь, но рот ее искривился, как от боли. Она вернулась на прежнее место и стала молча глядеть в авантюристическую даль. Ее меховое пальто казалось на фоне неба особенно темным, а стройная ее фигура настойчиво спорила с широкой тишиной этого простора и тенями летящих над ним облаков. Зрелище это наполнило Ульриха неописуемо острым чувством происходящего. Он чуть ли не устыдился, что стоит здесь в обществе женщины, а не рядом с оседланным конем. И хотя он ясно сознавал, что причиной тому спокойствие всей этой картины, исходившее сейчас от сестры, ему казалось, что не с ним, а где-то в мире что-то происходит и он это промаргивает. Он сказал себе, что он смешон. И все же было что-то верное в его наобум сорвавшемся с языка утверждении, что он раскаивается в своей жизни. Он часто мечтал о том, чтобы ввязаться в какое-то дело как в спортивный бой, и пусть оно будет бессмысленно или преступно, было бы оно только настоящим, окончательным, а не тем постоянно временным делом, при котором человек остается выше того, что с ним происходит. «В дело, иными словами, настоящее тем, что оно завершается в себе самом», — размышлял Ульрих, ища какой-то формулы, и мысль эта внезапно перестала кружить вокруг воображаемых дел, а сосредоточилась на зрелище, являемом самой Агатой, которая казалась в эти мгновения зеркалом себя самой. Так стояли они долгое время порознь, каждый сам по себе, и наполненная противоречиями нерешительность не позволяла им сойти с места. Но самым, наверно, странным было то, что Ульриху и в голову не пришло, что к этому времени уже все-таки что-то случилось, поскольку, по поручению Агаты и чтобы отвязаться от Хогауэра, он наврал своему ничего не подозревавшему зятю, будто существует запечатанное завещание, вскрыть которое можно будет лишь через несколько дней, и, опять-таки покривив душой, заверил его, что Агата соблюдает его интересы, — позднее Хагауэр назвал это пособничеством.
Все же они как-то сошли с этого места, где каждый был погружен в себя, и вместе пошли дальше, так и не выговорившись. Ветер опять посвежел, и, видя, что Агата устала, Ульрих предложил передохнуть в домике пастуха, находившемся, как он знал, неподалеку. Они быстро нашли эту каменную хижину, входя в которую им пришлось наклонить головы, и жена пастуха уставилась на них в почти враждебном смущении. На смешанном немецко-славянском наречии тех мест, которое Ульрих еще смутно помнил, он попросил разрешения погреться и перекусить в доме захваченными с собой припасами и так щедро подкрепил свою просьбу деньгами, что женщина стала клясть мерзкую нищету, не позволяющую ей оказать «таким славным гостям» лучший прием. Она вытерла засаленный стол, стоявший у окна хижины, затопила печь хворостом и поставила козье молоко на огонь. Агата, однако, сразу протиснулась мимо стола к окну, не обращая на все эти действия никакого внимания, словно само собой разумелось, что где-нибудь найдется пристанище, а где — безразлично. Она глядела сквозь мутный маленький квадрат окна из четырех стеклышек на местность, простиравшуюся за «редутом» и без широкого кругозора, который давала его высота, напоминавшую скорее ощущения пловца, окруженного зелеными гребнями воды. День хоть и не клонился еще к концу, но уже перевалил за свою вершину и потускнел. Агата вдруг спросила:
— Почему ты никогда не говоришь со мной серьезно?!
Как мог Ульрих ответить на это правильнее, чем бросив на нее взгляд, изображавший невинность и удивление?! Он как раз раскладывал ветчину, колбасу и яйца на листке бумаги между собой и сестрой.
Но Агата продолжала:
— Нечаянно столкнувшись с тобой, ощущаешь боль и пугаешься огромной разницы между твоим телом и моим. Но когда я хочу добиться от тебя какого-нибудь решающего ответа, ты растворяешься в воздухе!
Она нс прикоснулась к еде, которую он ей пододвинул, больше того, в своем нежелании завершить сейчас день сельской пирушкой она держалась так прямо, что не касалась даже стола. И тут повторилось нечто похожее на то, как они шагали в гору. Ульрих отодвинул в сторону кружки с козьим молоком, только что поданным на стол с печи и распространявшим очень неприятный для тех, кто не привык к нему, запах; и трезвая, легкая тошнота, которую он при этом почувствовал, подействовала так же упорядочивающе, как порой внезапная горечь.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164