– Всякое между нами было. Но отец – это отец… Спасибо…
– Еврей еврею должен помогать.
– Хоронить друг друга? – усмехнулся Бен Моше, и в его усмешке Ицхак почувствовал горечь и обиду на отца.
– Не беспокойтесь. Все будет по первому разряду – и место на кладбище недалеко от могилы Виленского гаона, и могильщики, и венки. Ваш отец просил не скупиться… Он для этого… и деньги отложил…
– Я заплачу за все. Тратьте сколько угодно. Вы с ним были до конца? Он что-нибудь в последние минуты говорил?
– Очень мало. Проваливался либо в бред, либо в молчание.
– Никого не вспоминал? Ни меня… ни деда Товия?
Малкин не хотел обижать его. Он что-то нескладно соврал, но Бен Моше обрадовался даже этому вранью.
– Значит, вспоминал…
Счастливчику Изе хотелось услышать свое имя, но Ицхак вдруг замолк, нахмурился, видно, смекнув, куда гость клонит. Опять это зарытое в чугунках золото.
– Ваш отец просил все раздать бедным.
– Меня тут, – Счастливчик Изя обвел рукой квартиру, – ничего не интересует. Своего барахла хоть отбавляй. Главное я давно увез – свою жнь. Ничего больше мне не надо.
– А письма? Как быть с письмами?
Искреннее удивление смягчило грубоватое лицо гостя.
– С письмами? С чьими?
– С вашими… Отец их нам время от времени читал. И мы слушали, раскрыв рты.
– А-а! – воскликнул Бен Моше. – Конечно, конечно… Мы друг другу простили все. После моего отъезда как никогда сблились. – Он говорил без остановки, без пауз, как зубрила на уроке, но от его слов веяло чем-то знакомым, повторяющимся, пошлым. – Разве папа их не выбросил в мусорную корзину?
– Как можно! Он их хранил, как величайшую драгоценность, – к удобной, расхожей пошлости прибег и Малкин.
– Замечательно, замечательно! – млел от восторга Счастливчик Изя. – Обязательно возьму их с собой в Израиль.
В его возбуждении, в его скороспелых восторгах было что-то чрезмерное и натужное. Во взгляде же, как в весенней полынье, посверкивали и солнечные, и ледяные взблески: глянешь на воду – долгожданная весна, глянешь на белое обрамление – лютость зимы.
– Оказывается, вы тут все знаете, – похвалил Малкина сын покойного и внезапно, без всякого стеснения, озадачил его вопросом:– Папа о кладе ничего не говорил?
– О каком кладе? – не дрогнул Ицхак. Хотя Счастливчик Изя и увез в Израиль главный клад – свою жнь, но от клада, ее рядно облегчающего, не отказался бы.
– Наверно, все свиньям достанется! – по-отцовски резко и раздраженно бросил гость.
Малкин не стал ломать голову, кого он подразумевает, засуетился и решительным шагом направился к выходу.
Редко в день похорон светит такое расточительное, щедрое солнце. Если бы не колючий северный ветер, шипами вонзавшийся в спину, погоду можно было назвать праздничной.
Все провожане уместились в катафалке. За гробом, как за семейным столом, скорбно восседали сын Моше Гершензона, его невестка, Ицхак Малкин и Гирш Оленев-Померанц (Натан Гутионтов выразил свои соболезнования по телефону), шесть военнослужащих Советской Армии, а также коренастый мужчина, Иван Тимофеевич Курнов, бывший заведующий стоматологическим отделением военного госпиталя. Курнов клевал носом, испуганно просыпался на ухабах и снова впадал в дрему.
– Господи, до чего мы дожили! – кипятился неугомонный Гирш Оленев-Померанц. – На кладбище ходим чаще, чем в магазин.
– Тсс… – прошептал Малкин.
Счастливчик Изя, скрестив на груди руки, прижимался к жене, как бы желая согреться. Сама же Варда, не видевшая на своем веку катафалка, усыпанного еловыми ветками, все время пыталась хотя бы на вершок отодвинуться от гроба и бежать прикосновения с солдатами.
У ворот кладбища катафалк остановился. Солдаты и сержант напялили на бритые головы ушанки, спрыгнули на промерзшую землю, выстроились попарно, вскинули в воздух гроб и опустили его на свои надежные плечи. К ним, подскользнувшись на льду, присоединился Счастливчик Изя. Он подставил плечо, поправил вышитую кипу, пристегнул ее скрепкой к волосам; Иван Тимофеевич нахлобучил на лоб фетровую шляпу, придававшую ему сходство с ушлым Никитой Хрущевым, Гирш Оленев-Померанц взял под руку сопротивлявшегося Ицхака, и вся процессия двинулась по заасфальтированной дорожке к стынущей на морозе глине.
Озябшие вояки шли чуть ли не строевым шагом. Варда каблучками выстукивала на асфальте прощальную дробь, Курнов, стряхнувший с себя дрему, страдальчески сморкался в смятый простудой носовой платок. Замыкали шествие Ицхак и Гирш Оленев-Померанц. Откуда ни возьмись выскочила лохматая дворняга кладбищенского сторожа и громко залаяла.
– Ну че ты, че ты! – пристыдил ее Иван Тимофеевич. – Моисей Израилевич – золотой человек… Зо-ло-той. Ангелы должны над ним петь. А ты, бессовестная, лаешь как оглашенная…
Но собачонка не унималась.
– Что это за похороны, что за похороны? – причитал Гирш Оленев-Померанц. – Двенадцать человек и паршивая дворняга. Где оркестр? Где прощальный салют? Где почет мертвому и удовольствие живому?
– Побойся Бога! – одернул его Малкин.
– Разве толпа за гробом не удовольствие? Сотни живых теплокровных людей с венками, блистательный Шопен… Это не то же самое, когда за гробом один живой, а вокруг уйма мертвых.
Счастливчик Изя оглянулся, опалил стариков укорной: чего базарите на святом месте? У вырытой могилы охлопывали себя по бокам от холода, как пленные немцы, могильщики. Как только процессия остановилась, они ухватились за толстые веревки, и Моше Гершензон плавно, бесшумно отчалил от мирской юдоли, от промерзшего берега, на котором остались два чугунка с фамильным золотом, разбомбленная стекольная фабрика Товия Гершензона, Аральское море, соляные копи, косоглазый следователь в тюбетейке, тюрьма в средневековом окраинном Ашхабаде, купе в международном поезде «Москва – Варшава», харкающая кровью Бронислава Жовтис, пограничный город Гродно, беглая бухарская красавица Нона Кимягарова, последний его начальник Иван Тимофеевич Курнов, шесть военнослужащих – защитников страны, которую он тихо и упрямо ненавидел, два ненужных еврея – Ицхак Малкин и Гирш Оленев-Померанц и несчастная, бессовестная дворняга кладбищенского сторожа, лающая на живых и мертвых; отчалил и направился туда, где единственного сына давно дожидались его родители Товий и Перл Гершензоны, где о своем запоздалом счастье – статном и голубоглазом женихе, зубном технике, – рассказывала своей подруге Эстер Малкиной Бронислава Жовтис, покашливая в кулачок; поплыл туда, где никто вестей не получает и никто никому не пишет ни добрых, ни злых писем, ибо мертвые живут в одном доме и не переписываются – каждый видит каждого, как в зеркале.
– Золотой человек был Моисей Израилевич, – бубнил Курнов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
– Еврей еврею должен помогать.
– Хоронить друг друга? – усмехнулся Бен Моше, и в его усмешке Ицхак почувствовал горечь и обиду на отца.
– Не беспокойтесь. Все будет по первому разряду – и место на кладбище недалеко от могилы Виленского гаона, и могильщики, и венки. Ваш отец просил не скупиться… Он для этого… и деньги отложил…
– Я заплачу за все. Тратьте сколько угодно. Вы с ним были до конца? Он что-нибудь в последние минуты говорил?
– Очень мало. Проваливался либо в бред, либо в молчание.
– Никого не вспоминал? Ни меня… ни деда Товия?
Малкин не хотел обижать его. Он что-то нескладно соврал, но Бен Моше обрадовался даже этому вранью.
– Значит, вспоминал…
Счастливчику Изе хотелось услышать свое имя, но Ицхак вдруг замолк, нахмурился, видно, смекнув, куда гость клонит. Опять это зарытое в чугунках золото.
– Ваш отец просил все раздать бедным.
– Меня тут, – Счастливчик Изя обвел рукой квартиру, – ничего не интересует. Своего барахла хоть отбавляй. Главное я давно увез – свою жнь. Ничего больше мне не надо.
– А письма? Как быть с письмами?
Искреннее удивление смягчило грубоватое лицо гостя.
– С письмами? С чьими?
– С вашими… Отец их нам время от времени читал. И мы слушали, раскрыв рты.
– А-а! – воскликнул Бен Моше. – Конечно, конечно… Мы друг другу простили все. После моего отъезда как никогда сблились. – Он говорил без остановки, без пауз, как зубрила на уроке, но от его слов веяло чем-то знакомым, повторяющимся, пошлым. – Разве папа их не выбросил в мусорную корзину?
– Как можно! Он их хранил, как величайшую драгоценность, – к удобной, расхожей пошлости прибег и Малкин.
– Замечательно, замечательно! – млел от восторга Счастливчик Изя. – Обязательно возьму их с собой в Израиль.
В его возбуждении, в его скороспелых восторгах было что-то чрезмерное и натужное. Во взгляде же, как в весенней полынье, посверкивали и солнечные, и ледяные взблески: глянешь на воду – долгожданная весна, глянешь на белое обрамление – лютость зимы.
– Оказывается, вы тут все знаете, – похвалил Малкина сын покойного и внезапно, без всякого стеснения, озадачил его вопросом:– Папа о кладе ничего не говорил?
– О каком кладе? – не дрогнул Ицхак. Хотя Счастливчик Изя и увез в Израиль главный клад – свою жнь, но от клада, ее рядно облегчающего, не отказался бы.
– Наверно, все свиньям достанется! – по-отцовски резко и раздраженно бросил гость.
Малкин не стал ломать голову, кого он подразумевает, засуетился и решительным шагом направился к выходу.
Редко в день похорон светит такое расточительное, щедрое солнце. Если бы не колючий северный ветер, шипами вонзавшийся в спину, погоду можно было назвать праздничной.
Все провожане уместились в катафалке. За гробом, как за семейным столом, скорбно восседали сын Моше Гершензона, его невестка, Ицхак Малкин и Гирш Оленев-Померанц (Натан Гутионтов выразил свои соболезнования по телефону), шесть военнослужащих Советской Армии, а также коренастый мужчина, Иван Тимофеевич Курнов, бывший заведующий стоматологическим отделением военного госпиталя. Курнов клевал носом, испуганно просыпался на ухабах и снова впадал в дрему.
– Господи, до чего мы дожили! – кипятился неугомонный Гирш Оленев-Померанц. – На кладбище ходим чаще, чем в магазин.
– Тсс… – прошептал Малкин.
Счастливчик Изя, скрестив на груди руки, прижимался к жене, как бы желая согреться. Сама же Варда, не видевшая на своем веку катафалка, усыпанного еловыми ветками, все время пыталась хотя бы на вершок отодвинуться от гроба и бежать прикосновения с солдатами.
У ворот кладбища катафалк остановился. Солдаты и сержант напялили на бритые головы ушанки, спрыгнули на промерзшую землю, выстроились попарно, вскинули в воздух гроб и опустили его на свои надежные плечи. К ним, подскользнувшись на льду, присоединился Счастливчик Изя. Он подставил плечо, поправил вышитую кипу, пристегнул ее скрепкой к волосам; Иван Тимофеевич нахлобучил на лоб фетровую шляпу, придававшую ему сходство с ушлым Никитой Хрущевым, Гирш Оленев-Померанц взял под руку сопротивлявшегося Ицхака, и вся процессия двинулась по заасфальтированной дорожке к стынущей на морозе глине.
Озябшие вояки шли чуть ли не строевым шагом. Варда каблучками выстукивала на асфальте прощальную дробь, Курнов, стряхнувший с себя дрему, страдальчески сморкался в смятый простудой носовой платок. Замыкали шествие Ицхак и Гирш Оленев-Померанц. Откуда ни возьмись выскочила лохматая дворняга кладбищенского сторожа и громко залаяла.
– Ну че ты, че ты! – пристыдил ее Иван Тимофеевич. – Моисей Израилевич – золотой человек… Зо-ло-той. Ангелы должны над ним петь. А ты, бессовестная, лаешь как оглашенная…
Но собачонка не унималась.
– Что это за похороны, что за похороны? – причитал Гирш Оленев-Померанц. – Двенадцать человек и паршивая дворняга. Где оркестр? Где прощальный салют? Где почет мертвому и удовольствие живому?
– Побойся Бога! – одернул его Малкин.
– Разве толпа за гробом не удовольствие? Сотни живых теплокровных людей с венками, блистательный Шопен… Это не то же самое, когда за гробом один живой, а вокруг уйма мертвых.
Счастливчик Изя оглянулся, опалил стариков укорной: чего базарите на святом месте? У вырытой могилы охлопывали себя по бокам от холода, как пленные немцы, могильщики. Как только процессия остановилась, они ухватились за толстые веревки, и Моше Гершензон плавно, бесшумно отчалил от мирской юдоли, от промерзшего берега, на котором остались два чугунка с фамильным золотом, разбомбленная стекольная фабрика Товия Гершензона, Аральское море, соляные копи, косоглазый следователь в тюбетейке, тюрьма в средневековом окраинном Ашхабаде, купе в международном поезде «Москва – Варшава», харкающая кровью Бронислава Жовтис, пограничный город Гродно, беглая бухарская красавица Нона Кимягарова, последний его начальник Иван Тимофеевич Курнов, шесть военнослужащих – защитников страны, которую он тихо и упрямо ненавидел, два ненужных еврея – Ицхак Малкин и Гирш Оленев-Померанц и несчастная, бессовестная дворняга кладбищенского сторожа, лающая на живых и мертвых; отчалил и направился туда, где единственного сына давно дожидались его родители Товий и Перл Гершензоны, где о своем запоздалом счастье – статном и голубоглазом женихе, зубном технике, – рассказывала своей подруге Эстер Малкиной Бронислава Жовтис, покашливая в кулачок; поплыл туда, где никто вестей не получает и никто никому не пишет ни добрых, ни злых писем, ибо мертвые живут в одном доме и не переписываются – каждый видит каждого, как в зеркале.
– Золотой человек был Моисей Израилевич, – бубнил Курнов.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56