Ведь тогда у Гирша Оленева-Померанца в жни еще не было ни забегаловок, ни ресторанов – в них он стал подрабатывать только после возвращения лагеря. Почему же Он не услышал его мольбы? Какой же Он Бог, если у него нет ни капельки сострадания?
– Не хочешь – не рассказывай, – разочарованно, чуть ли не с обидой протянул Ицхак, сетуя и на Гирша Оленева-Померанца, и – кощунственно – на Создателя.
– Господь Бог не пришел… А пришел мой тесть – майор КГБ Адамишин. Я был женат на его дочери Лиле. Мы вместе учились в консерватории – она на хормейстерском, а я на инструментальном. Валентин Петрович церемониться не стал и уже на пороге объявил: «Чтобы с Лилей больше не смел встречаться! С сегодняшнего дня она и Толик – Толиком звали моего трехлетнего сына – будут жить у нас. Не послушаешься – пеняй на себя. Управу на тебя найдем…» Лиля плакала, умоляла, грозилась, беременная, покончить с собой. Ничего не помогло. Бог-Адамишин перевел ее в Московскую консерваторию, а Толика взял к себе и приставил охрану. Когда Лиля родила, они все переехали непокорной, не прекращавшей отстреливаться Литвы в Загорск. Валентин Петрович перекинулся с лесовиков с обрезами на попов с паникадилом – он был, как сейчас говорят, специалистом широкого профиля. У меня есть подозрения, что перед отъездом он успел приложить руку и к моему аресту.
Гиршу Оленеву-Померанцу, видно, было больно все это вспоминать. Но то, что долгие годы пролежало под спудом и нагнаивалось, давно требовало выхода, гнойник набухал, еще немного, и к пораженной плоти прибавится и неисцелимо пораженная душа.
Правдивость Гирша Оленева-Померанца всегда подкупала Ицхака. Он ценил его распахнутость – в нем было что-то детское, незащищенное. Гирш Оленев-Померанц напоминал наспех раскрашенную мишень, в которой не было ни одного непростреленного места и которая как бы сама взывала к стрелку: «Пли! В меня невозможно промахнуться!»
Они кружили по Бернардинскому саду, как по тюремному двору. Флейтист ловил ртом падающие снежинки, которые таяли на кончике языка; глаза у него были закрыты, только веки подрагивали, как крылышки разбуженных по весне мошек.
– Люди – дураки, – заговорил он вдруг. – Боятся смерти. – Помолчал и добавил: – Бояться надо жни. А я ее никогда не боялся. Я все время хотел ее, как женщину. Я каждый день говорил ей: «Разденься и ложись в постель. Будем заниматься любовью с утра до вечера и с вечера до утра…» Я никогда не говорил: «Я устал, хватит, желаю от тебя освободиться. Пшла вон! К черту твои протухшие постели, твои дешевые ласки, твою обманчивую мишуру!» Мне всегда ее было мало. Даже в лагере я цеплялся за нее, как за подножку поезда. Только бы не сорваться, только бы попасть в тамбур, а уж оттуда снова на перины, в объятия, морду в шампанское… Ты вот, Ицхак, говорил о Боге. А можешь ли ты назвать лучшее, что Он создал?
– Не знаю.
– А я, так любивший житуху, так хватавший ее за титьки, знаю. По-моему, лучшее, что он создал, – это, только не наложи в штаны, смерть. Согласен?
– Как бы мне плохо ни было, я всегда голосовал за жнь.
– Напрасно. Смерть – так мне, Ицхак, кажется – справедливей. Нет бедных мертвых и богатых мертвых. Нет мертвых отцов, которые разлучают своих мертвых дочерей с их мертвыми мужьями, русские ли они, евреи ли, китайцы ли. Нет мертвых стукачей и тюремщиков, как нет мертвых мучеников и узников.
– Обе одинаково несправедливы. Ибо приговор вынесен до суда – он вестен заранее.
– И все-таки пожненное заключение хуже!
Гирш Оленев-Померанц ржавой пилкой голоса пилил морозный воздух. Вокруг, кроме них, никого не было.
С Кафедральной площади доносился басовитый звон колокола, который сзывал прихожан в с Старая, дышащая на ладан власть вернула его им в надежде на то, что они у Бога вымолят для нее еще годик-другой жни. Что этот колокол, подумал Малкин, по сравнению с тем несмолкаемым громом, который перекатывается по кровеносным сосудам Гирша Оленева-Померанца и разрывает его маленькое, съежившееся сердце, до которого никакой власти никогда не было никакого дела.
– Ты их потом нашел? – стараясь отвлечь Гирша Оленева-Померанца от мыслей о смерти, спросил Малкин.
– Кого? – не сразу сообразил флейтист.
Лицо у него было отрешенное, как будто застывшее на морозе.
– Лилю и Толика.
– Нет. Два года искал. Писал в Москву. Чуть ли не Сталину в Кремль. Я еще тогда в него, негодяя, верил… Ответ отовсюду был один и тот же: «Таковые не числятся». Во всей огромной стране не оказалось ни одного нужного мне Померанца и ни одной Адамишиной. Не было – и все. Улетучились, испарились. Отняла у меня Родина детей, как котят у кошки. О том, кто должен был вот-вот родиться, я вообще ничего не знаю. Слышал, как будто и второй – мальчик. Может, правда, а может, брехня.
– Больше не искал?
– Какой смысл? – Он потер лоб и выдавил: – Считай, что они погибли вместе с бабушкой и дедушкой, с тетками и дядьями тут, в Вильнюсе, в гетто. Построили всех в колонну и угнали в Понары. Разве не все равно, кто стоял на краю ямы с автоматом – немец ли, литовец полицай или майор Валентин Петрович Адамишин?..
Поднялся в Он принялся швырять в лицо крупные хлопья снега, слепить глаза, заметать дорожки.
– Пора, Ицхак, домой. Синоптики к вечеру вьюгу обещают. И вообще парку евреев каюк.
– Парку – нет, а евреям – да, – горько усмехнулся Малкин. – Может, еще годик продержимся.
– Вряд ли. Надо будет весной торжественное закрытие устроить, письма по всему свету разослать – твоему тезке Ицхаку Шамиру в Израиль, Джорджу Бушу в Америку, Франсуа Миттерану во Францию, Маргарет Тэтчер в Англию. – Гирш Оленев-Померанц вдруг замурлыкал: – «Без женщин жить нельзя на свете, нет. Вы наши звезды, как сказал поэт…» Горбач со своей Раисой сам, без всякого приглашения примчится. Михаил Сергеич как-никак нашему брату ворота к счастью открыл. Во всех странах, кроме собственной. Я договорюсь со своими корешами, сколотим оркестрик, начнем, естественно, с «Хатиквы», потом для равновесия сбацаем «Союз нерушимый» и на десерт «О Литва, отчна наша…», как говорится, с заделом, а потом грянем что-нибудь нашего детства. Со всего мира съедутся репортеры, будут вести прямой репортаж на свои страны… Как же – закрывается единственный в мире парк ненужных евреев! Уверяю тебя: успех будет грандиозный. Мы станем на один вечер героями всей планеты! Хотя что я тебе объясняю, говорят, ты уже стал кинозвездой.
– Откуда ты знаешь? – насупился Малкин.
– Смешной вопрос. Евреи обо всем узнают первыми и забывают о том, что узнали, последними… И еще кое о чем я прознал. У тебя, старина, не дом, а винный погреб. Это правда?
Малкин сконфузился.
– Сам в рот не берешь, а чаевые всю жнь принимал только в виде отборных коньяков… Для кого, скопидом, их приберегаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
– Не хочешь – не рассказывай, – разочарованно, чуть ли не с обидой протянул Ицхак, сетуя и на Гирша Оленева-Померанца, и – кощунственно – на Создателя.
– Господь Бог не пришел… А пришел мой тесть – майор КГБ Адамишин. Я был женат на его дочери Лиле. Мы вместе учились в консерватории – она на хормейстерском, а я на инструментальном. Валентин Петрович церемониться не стал и уже на пороге объявил: «Чтобы с Лилей больше не смел встречаться! С сегодняшнего дня она и Толик – Толиком звали моего трехлетнего сына – будут жить у нас. Не послушаешься – пеняй на себя. Управу на тебя найдем…» Лиля плакала, умоляла, грозилась, беременная, покончить с собой. Ничего не помогло. Бог-Адамишин перевел ее в Московскую консерваторию, а Толика взял к себе и приставил охрану. Когда Лиля родила, они все переехали непокорной, не прекращавшей отстреливаться Литвы в Загорск. Валентин Петрович перекинулся с лесовиков с обрезами на попов с паникадилом – он был, как сейчас говорят, специалистом широкого профиля. У меня есть подозрения, что перед отъездом он успел приложить руку и к моему аресту.
Гиршу Оленеву-Померанцу, видно, было больно все это вспоминать. Но то, что долгие годы пролежало под спудом и нагнаивалось, давно требовало выхода, гнойник набухал, еще немного, и к пораженной плоти прибавится и неисцелимо пораженная душа.
Правдивость Гирша Оленева-Померанца всегда подкупала Ицхака. Он ценил его распахнутость – в нем было что-то детское, незащищенное. Гирш Оленев-Померанц напоминал наспех раскрашенную мишень, в которой не было ни одного непростреленного места и которая как бы сама взывала к стрелку: «Пли! В меня невозможно промахнуться!»
Они кружили по Бернардинскому саду, как по тюремному двору. Флейтист ловил ртом падающие снежинки, которые таяли на кончике языка; глаза у него были закрыты, только веки подрагивали, как крылышки разбуженных по весне мошек.
– Люди – дураки, – заговорил он вдруг. – Боятся смерти. – Помолчал и добавил: – Бояться надо жни. А я ее никогда не боялся. Я все время хотел ее, как женщину. Я каждый день говорил ей: «Разденься и ложись в постель. Будем заниматься любовью с утра до вечера и с вечера до утра…» Я никогда не говорил: «Я устал, хватит, желаю от тебя освободиться. Пшла вон! К черту твои протухшие постели, твои дешевые ласки, твою обманчивую мишуру!» Мне всегда ее было мало. Даже в лагере я цеплялся за нее, как за подножку поезда. Только бы не сорваться, только бы попасть в тамбур, а уж оттуда снова на перины, в объятия, морду в шампанское… Ты вот, Ицхак, говорил о Боге. А можешь ли ты назвать лучшее, что Он создал?
– Не знаю.
– А я, так любивший житуху, так хватавший ее за титьки, знаю. По-моему, лучшее, что он создал, – это, только не наложи в штаны, смерть. Согласен?
– Как бы мне плохо ни было, я всегда голосовал за жнь.
– Напрасно. Смерть – так мне, Ицхак, кажется – справедливей. Нет бедных мертвых и богатых мертвых. Нет мертвых отцов, которые разлучают своих мертвых дочерей с их мертвыми мужьями, русские ли они, евреи ли, китайцы ли. Нет мертвых стукачей и тюремщиков, как нет мертвых мучеников и узников.
– Обе одинаково несправедливы. Ибо приговор вынесен до суда – он вестен заранее.
– И все-таки пожненное заключение хуже!
Гирш Оленев-Померанц ржавой пилкой голоса пилил морозный воздух. Вокруг, кроме них, никого не было.
С Кафедральной площади доносился басовитый звон колокола, который сзывал прихожан в с Старая, дышащая на ладан власть вернула его им в надежде на то, что они у Бога вымолят для нее еще годик-другой жни. Что этот колокол, подумал Малкин, по сравнению с тем несмолкаемым громом, который перекатывается по кровеносным сосудам Гирша Оленева-Померанца и разрывает его маленькое, съежившееся сердце, до которого никакой власти никогда не было никакого дела.
– Ты их потом нашел? – стараясь отвлечь Гирша Оленева-Померанца от мыслей о смерти, спросил Малкин.
– Кого? – не сразу сообразил флейтист.
Лицо у него было отрешенное, как будто застывшее на морозе.
– Лилю и Толика.
– Нет. Два года искал. Писал в Москву. Чуть ли не Сталину в Кремль. Я еще тогда в него, негодяя, верил… Ответ отовсюду был один и тот же: «Таковые не числятся». Во всей огромной стране не оказалось ни одного нужного мне Померанца и ни одной Адамишиной. Не было – и все. Улетучились, испарились. Отняла у меня Родина детей, как котят у кошки. О том, кто должен был вот-вот родиться, я вообще ничего не знаю. Слышал, как будто и второй – мальчик. Может, правда, а может, брехня.
– Больше не искал?
– Какой смысл? – Он потер лоб и выдавил: – Считай, что они погибли вместе с бабушкой и дедушкой, с тетками и дядьями тут, в Вильнюсе, в гетто. Построили всех в колонну и угнали в Понары. Разве не все равно, кто стоял на краю ямы с автоматом – немец ли, литовец полицай или майор Валентин Петрович Адамишин?..
Поднялся в Он принялся швырять в лицо крупные хлопья снега, слепить глаза, заметать дорожки.
– Пора, Ицхак, домой. Синоптики к вечеру вьюгу обещают. И вообще парку евреев каюк.
– Парку – нет, а евреям – да, – горько усмехнулся Малкин. – Может, еще годик продержимся.
– Вряд ли. Надо будет весной торжественное закрытие устроить, письма по всему свету разослать – твоему тезке Ицхаку Шамиру в Израиль, Джорджу Бушу в Америку, Франсуа Миттерану во Францию, Маргарет Тэтчер в Англию. – Гирш Оленев-Померанц вдруг замурлыкал: – «Без женщин жить нельзя на свете, нет. Вы наши звезды, как сказал поэт…» Горбач со своей Раисой сам, без всякого приглашения примчится. Михаил Сергеич как-никак нашему брату ворота к счастью открыл. Во всех странах, кроме собственной. Я договорюсь со своими корешами, сколотим оркестрик, начнем, естественно, с «Хатиквы», потом для равновесия сбацаем «Союз нерушимый» и на десерт «О Литва, отчна наша…», как говорится, с заделом, а потом грянем что-нибудь нашего детства. Со всего мира съедутся репортеры, будут вести прямой репортаж на свои страны… Как же – закрывается единственный в мире парк ненужных евреев! Уверяю тебя: успех будет грандиозный. Мы станем на один вечер героями всей планеты! Хотя что я тебе объясняю, говорят, ты уже стал кинозвездой.
– Откуда ты знаешь? – насупился Малкин.
– Смешной вопрос. Евреи обо всем узнают первыми и забывают о том, что узнали, последними… И еще кое о чем я прознал. У тебя, старина, не дом, а винный погреб. Это правда?
Малкин сконфузился.
– Сам в рот не берешь, а чаевые всю жнь принимал только в виде отборных коньяков… Для кого, скопидом, их приберегаешь?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56