Выпьешь и будешь жить вечно, время впитается в твою плоть. В такие дни его нет-нет да и охватывало постыдное отчаяние: а может, он зря утруждается, может, вообще незачем ходить в этот парк ненужных евреев? Но не проходило и часа, как он раскаивался в своем малодушии, отгонял от себя мрак, прорубал в нем расщелину и высовывал через нее голову к сумеречному, навевавшему печаль осеннему свету, разлитому в Бернардинском саду.
Нисколько не переоценивая своего значения, он тем не менее понимал, что, выйди он игры, она закончится и больше уже никогда не возобновится, никто никогда ни одной карты в руки не возьмет. Пока он, Ицхак, сюда ходит, она будет продолжаться и банк будет расти. В отличие от жни – самой крупной и до самоубийства азартной игры – в их игре нет ни победителей, ни побежденных. Тут банк не сорвешь, будь у тебя на руках даже все козыри. Там, в той кровавой и беспощадной игре, Гирш Оленев-Померанц – безумец, не прнающий никаких законов и правил, зарвавшийся шулер, пытающийся на родстве с мучениками нажить посмертный капитал и выделиться среди других, а тут он – чистая душа, чуть ли не праведник. Там Натан Гутионтов – калека, базарный цирюльник, а тут – подвижник и мудрец, готовый жертвовать собой ради любви и дружбы.
В раздумья Малкина вдруг вторгся цокот женских каблучков. Обычно, услышав их расстрельную дробь, Ицхак даже головы не поднимал, но на сей раз, повинуясь какому-то нахлынувшему любопытству, он менил своей привычке и увидел приближающуюся к скамейке, заметенной отлитыми в дешевое золото листьями, женщину, затянутую в кожаную, поблескивающую чешуей юбку; в голубой блузке со стоячим, словно парус, воротником; с клипсами-бабочками, застывшими на мочках ушей.
Она шла к нему, крутя тугими бедрами, и только по ее раскованной походке, по тому, как она в такт шагам размахивала своими по-крестьянски крепкими руками, не вязавшимися с ее франтоватым видом, Ицхак узнал в ней ночную еврейку пани Зофью. Пани Зофья положила на скамейку ящную сумочку, наклонилась к Малкину и бесцеремонно, но искренне чмокнула его в щеку.
– Пшепрашем, я пану без дозволеня квят намалевала.
– То ниц. Ниц. Таки квят не зашкодзи.
– Ниех пан правду повиедзе – пан тенскновал?
Ицхак стушевался.
– А я тенскновала… Як коханка! – рассмеялась она.
Пани Зофья опустилась на скамейку, прижалась плечом к старику, помолчала, потом протянула руку к сумочке, вынула нее маленькую коробочку, перевязанную подарочной ленточкой, и положила Малкину на колени.
– То, пан Малкин, мой малюткий презент пану.
Малкин не притронулся к подарку, на память ему приходили все праздники в его жни, начиная с детства и кончая старостью. Их было очень немного, и растроганный Ицхак повторял их про себя, как детскую считалку.
Пани Зофья молчала вместе с ним и что-то сама вспоминала – может, своего отца-подпоручика, может, Йоселя-Яцека, может, старика раввина на Конской, говорившего ей: «Я сделаю тебя настоящую еврейку, если нас не передушат, как Мы будем с тобой по субботам читать Тору – в шаббат нельзя заниматься любовью. Твой Йосель это знает… Станешь еврейкой, и мы поставим хупу назло Аману…» Как она его боялась, что он ее немцам выдаст. Но тот, кто верит, никогда не предаст того, кто любит.
– Я выезжам до Польски. На стале. Неочикиване отчималем майонтек. Вуй змарл и зоставил вшистко: дом, пинендзи, землю, навет езоро з рыбами. Запрашам пана на гефилте фиш.
Он по-прежнему глядел вдаль, напрягая глаза и стараясь отгадать ту тайну, которую ему, Ицхаку, завещал при рождении Господь Бог. Сейчас, когда он и сам стал похож на не разгаданную доселе даль, он, кажется, понял: никакой отдельной тайны нет. Есть одна, всех объединяющая и всех разводящая тайна. И тайна сия – человек. Кто он, Ицхак Малкин? Кто она, пани Зофья, у которой он даже не успел спросить фамилию? Кем были те, что были до нас, и кем будут те, кто придет вслед за нами?
Он действительно был рад за нее, неожиданно получившую завещанное дядей, тоже подпоручиком, как и ее отец, наследство: фольварк где-то между Сейнами и Августавой. Теперь она проведет в покое и холе остаток своих дней– может, оборудует на чердаке голубятню, купит венских голубей и перед сном будет слушать их сладострастное воркование, которое сорок с лишним лет тому назад сводило ее с ума, а может, забудет своего Йоселя-Яцека. Забудет и выйдет замуж за какого-нибудь крепкого, но неимущего мужика.
Та, прежняя пани Зофья с ободранной метлой и поделенной надвое, как черствый ломоть хлеба, жнью была Малкину ближе и родней, чем представшая перед ним дама в цокающих туфельках, в юбке чуть ли не крокодиловой кожи.
Ицхак ждал от нее не подарков, не театральных поцелуев, не рассказов о красотах польской природы. Он надеялся услышать что-то другое. Что ему белые лебеди? Что ему благовонный жасмин? Он надеялся, что она вернется с Йоселем-Яцеком и все они вместе отправятся туда, на Конскую, на чердак. Но пани Зофья туда, кажется, не спешила. Малкин по себе знал: мертвые живы, пока к ним спешат. Потому Эстер жива. Потому и братья Айзик и Гилель расстреляны, но не мертвы.
Ицхака угнетала перемена в ней, хотя он и не осуждал ее. Каждый сам выбирает свой чердак, свой пруд и – если Господь удостоит такой милости – свою могилу. Не было в их отношениях того, что было прежде: теплоту подменила учтивость, появилась столь не терпимая им неправдивость. Нет, нет, такой пани Зофье он не мог прнаться в том, что она ему снилась. Никогда в жни! Почувствовала и она какую-то в прошлом не свойственную ему замкнутость.
– По цо пан Малкин не хце попатшичь на муй презент? – напрямик спросила она, заставив его смутиться.
Ицхака поразила ее прямота, от которой сквозило неподдельной болью, и он засуетился, стал неуклюже развязывать ленточку, заглянул в коробочку, достал нее крошечный медальон, раскрыл его и застыл в недоумении.
– Твой братик? – выдохнул он, глядя на старинную фотографию, где был ображен чернявый мальчик лет десяти с вьющимися локонами и высоким лбом.
– Нет, – ответила она. – У меня не было ни братьев, ни се Пани Зофья хотела, чтобы он сам догадался. Его догадливость только умножит ценность подарка.
На минутку старику подумалось, что он зря ломает себе голову, что пани Зофья просто привезла ему на память Польши симпатичную безделушку, но по тому, как новоиспеченная богачка ждала ответа, по тону, каким вела допрос, по глазам, внезапно округлившимся и странно, почти враждебно заблестевшим, он смекнул, что мальчик с вьющимися локонами ей ближе, чем брат.
– Неужели? – прошептал он, и в его шепоте смешались и благодарность, и удивление, и раскаяние.
– Таким он пришел в первый класс гимназии… Ни у кого так не вились волосы, как у него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56
Нисколько не переоценивая своего значения, он тем не менее понимал, что, выйди он игры, она закончится и больше уже никогда не возобновится, никто никогда ни одной карты в руки не возьмет. Пока он, Ицхак, сюда ходит, она будет продолжаться и банк будет расти. В отличие от жни – самой крупной и до самоубийства азартной игры – в их игре нет ни победителей, ни побежденных. Тут банк не сорвешь, будь у тебя на руках даже все козыри. Там, в той кровавой и беспощадной игре, Гирш Оленев-Померанц – безумец, не прнающий никаких законов и правил, зарвавшийся шулер, пытающийся на родстве с мучениками нажить посмертный капитал и выделиться среди других, а тут он – чистая душа, чуть ли не праведник. Там Натан Гутионтов – калека, базарный цирюльник, а тут – подвижник и мудрец, готовый жертвовать собой ради любви и дружбы.
В раздумья Малкина вдруг вторгся цокот женских каблучков. Обычно, услышав их расстрельную дробь, Ицхак даже головы не поднимал, но на сей раз, повинуясь какому-то нахлынувшему любопытству, он менил своей привычке и увидел приближающуюся к скамейке, заметенной отлитыми в дешевое золото листьями, женщину, затянутую в кожаную, поблескивающую чешуей юбку; в голубой блузке со стоячим, словно парус, воротником; с клипсами-бабочками, застывшими на мочках ушей.
Она шла к нему, крутя тугими бедрами, и только по ее раскованной походке, по тому, как она в такт шагам размахивала своими по-крестьянски крепкими руками, не вязавшимися с ее франтоватым видом, Ицхак узнал в ней ночную еврейку пани Зофью. Пани Зофья положила на скамейку ящную сумочку, наклонилась к Малкину и бесцеремонно, но искренне чмокнула его в щеку.
– Пшепрашем, я пану без дозволеня квят намалевала.
– То ниц. Ниц. Таки квят не зашкодзи.
– Ниех пан правду повиедзе – пан тенскновал?
Ицхак стушевался.
– А я тенскновала… Як коханка! – рассмеялась она.
Пани Зофья опустилась на скамейку, прижалась плечом к старику, помолчала, потом протянула руку к сумочке, вынула нее маленькую коробочку, перевязанную подарочной ленточкой, и положила Малкину на колени.
– То, пан Малкин, мой малюткий презент пану.
Малкин не притронулся к подарку, на память ему приходили все праздники в его жни, начиная с детства и кончая старостью. Их было очень немного, и растроганный Ицхак повторял их про себя, как детскую считалку.
Пани Зофья молчала вместе с ним и что-то сама вспоминала – может, своего отца-подпоручика, может, Йоселя-Яцека, может, старика раввина на Конской, говорившего ей: «Я сделаю тебя настоящую еврейку, если нас не передушат, как Мы будем с тобой по субботам читать Тору – в шаббат нельзя заниматься любовью. Твой Йосель это знает… Станешь еврейкой, и мы поставим хупу назло Аману…» Как она его боялась, что он ее немцам выдаст. Но тот, кто верит, никогда не предаст того, кто любит.
– Я выезжам до Польски. На стале. Неочикиване отчималем майонтек. Вуй змарл и зоставил вшистко: дом, пинендзи, землю, навет езоро з рыбами. Запрашам пана на гефилте фиш.
Он по-прежнему глядел вдаль, напрягая глаза и стараясь отгадать ту тайну, которую ему, Ицхаку, завещал при рождении Господь Бог. Сейчас, когда он и сам стал похож на не разгаданную доселе даль, он, кажется, понял: никакой отдельной тайны нет. Есть одна, всех объединяющая и всех разводящая тайна. И тайна сия – человек. Кто он, Ицхак Малкин? Кто она, пани Зофья, у которой он даже не успел спросить фамилию? Кем были те, что были до нас, и кем будут те, кто придет вслед за нами?
Он действительно был рад за нее, неожиданно получившую завещанное дядей, тоже подпоручиком, как и ее отец, наследство: фольварк где-то между Сейнами и Августавой. Теперь она проведет в покое и холе остаток своих дней– может, оборудует на чердаке голубятню, купит венских голубей и перед сном будет слушать их сладострастное воркование, которое сорок с лишним лет тому назад сводило ее с ума, а может, забудет своего Йоселя-Яцека. Забудет и выйдет замуж за какого-нибудь крепкого, но неимущего мужика.
Та, прежняя пани Зофья с ободранной метлой и поделенной надвое, как черствый ломоть хлеба, жнью была Малкину ближе и родней, чем представшая перед ним дама в цокающих туфельках, в юбке чуть ли не крокодиловой кожи.
Ицхак ждал от нее не подарков, не театральных поцелуев, не рассказов о красотах польской природы. Он надеялся услышать что-то другое. Что ему белые лебеди? Что ему благовонный жасмин? Он надеялся, что она вернется с Йоселем-Яцеком и все они вместе отправятся туда, на Конскую, на чердак. Но пани Зофья туда, кажется, не спешила. Малкин по себе знал: мертвые живы, пока к ним спешат. Потому Эстер жива. Потому и братья Айзик и Гилель расстреляны, но не мертвы.
Ицхака угнетала перемена в ней, хотя он и не осуждал ее. Каждый сам выбирает свой чердак, свой пруд и – если Господь удостоит такой милости – свою могилу. Не было в их отношениях того, что было прежде: теплоту подменила учтивость, появилась столь не терпимая им неправдивость. Нет, нет, такой пани Зофье он не мог прнаться в том, что она ему снилась. Никогда в жни! Почувствовала и она какую-то в прошлом не свойственную ему замкнутость.
– По цо пан Малкин не хце попатшичь на муй презент? – напрямик спросила она, заставив его смутиться.
Ицхака поразила ее прямота, от которой сквозило неподдельной болью, и он засуетился, стал неуклюже развязывать ленточку, заглянул в коробочку, достал нее крошечный медальон, раскрыл его и застыл в недоумении.
– Твой братик? – выдохнул он, глядя на старинную фотографию, где был ображен чернявый мальчик лет десяти с вьющимися локонами и высоким лбом.
– Нет, – ответила она. – У меня не было ни братьев, ни се Пани Зофья хотела, чтобы он сам догадался. Его догадливость только умножит ценность подарка.
На минутку старику подумалось, что он зря ломает себе голову, что пани Зофья просто привезла ему на память Польши симпатичную безделушку, но по тому, как новоиспеченная богачка ждала ответа, по тону, каким вела допрос, по глазам, внезапно округлившимся и странно, почти враждебно заблестевшим, он смекнул, что мальчик с вьющимися локонами ей ближе, чем брат.
– Неужели? – прошептал он, и в его шепоте смешались и благодарность, и удивление, и раскаяние.
– Таким он пришел в первый класс гимназии… Ни у кого так не вились волосы, как у него.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56