– Да, да, вы правы! – взволнованно вскричал Фейербах. Он несколько раз стремительно прошелся по комнате, остановился напротив Стэнхопа и строго спросил:
– А эта женщина все знает? Знает о нем? Что именно знает? Чего она ждет, на что надеется?
– По личным впечатлениям я ничего об этом сказать не могу, – отвечал лорд все тем же печальным и слабым голосом. – Недавно, в салоне графини Бодмер, я слышал, что она разрыдалась, когда кто-то упомянул имя Каспара Хаузера. Возможно, это правда, а возможно, и нет. И напротив, мне известен другой случай, почти уже сверхчувственного характера. Года два назад княгиня, совсем одна, молилась в дворцовой часовне. Вставая с колен, она вдруг увидела над алтарем бесконечно скорбный лик прекрасного юноши. Тихонько произнесла она имя своего сына, – Стефаном звали ее первенца, – и упала без чувств. Позднее она рассказала о своем видении одной доверенной придворной даме; та видела Каспара в Нюрнберге и была потрясена сходством между прекрасным юношей и найденышем. Но самое удивительное, что сын явился ей в часовне в тот самый день и час, когда произошло покушение в доме Даумера. Видно, значит, существует таинственное взаимное притяжение. И еще это значит, что медлительность чревата опасностью, что нельзя понапрасну растрачивать время, упуская благоприятную возможность. Только крайность вынуждает меня сказать это вам. Может случиться, что мешкотность приведет нас на скамью подсудимых, где раскаяние уже ничего не загладит.
Лорд поднялся и подошел к окну. Веки у него покраснели, взгляд помутнел. Кого он предавал, кого морочил? Своих работодателей? Юношу, которого привязал к себе? Президента? Себя самого? Он не знал. Он был потрясен собственными словами, ибо они казались ему правдой. Как ни странно, а все казалось ему правдой, даже то, что он спасает Каспара. Он любил себя в эти минуты, нежно любил свое сердце. Темная пелена забвения обволокла его, а усталость и негодование, которые он выставлял напоказ, принадлежали только той безличной схеме, что сидела на его месте, говорила и действовала за него. Он стер двадцать лет с грифельной доски своей памяти и стоял отмытый добела видением добра и сострадания.
Фейербах снова уселся за письменный стол. Подперев голову рукою, он в задумчивости смотрел прямо перед собой.
– Мы слуги своих поступков, милорд, – начал он после долгого молчания, и его голос, обычно то гремящий, то крикливый, прозвучал мягко и торжественно. – Страшиться плохого конца – значило бы отказываться от битвы, еще не приступив к ней. Откровенность за откровенность, господин граф! Подумайте о том, что я защищаю, по сути, безнадежное дело. Мне был предначертан иной путь, так, по крайней мере, я думал, не прозябание в этом городишке. Я оказал услуги моему королю, он высоко оценил их, и они, возможно, способствовали тому, что к его имени прибавилось гордое прозвание «справедливый». Я хотел сделать больше: возвысить его народ, сделать его корону символом человечности. Из этого ничего не вышло. Меня отвергли. Наградив, разумеется, но так, как награждают слугу.
Он перевел дыханье, потер подбородок, заскрежетал зубами и продолжал:
– С ранней юности я посвятил себя закону, я презирал его букву, дабы облагородить его смысл. Человек для меня был важнее параграфа. Прежде всего я стремился вывести правило, разделяющее побуждение и ответственность. Я изучал порок, как ботаник изучает растение. Преступник стал объектом моей заботы, я тщился вникнуть в его больную душу и уяснить себе, что из его греха следует отнести за счет заблуждений государства и общества. Я пошел в учение к мастерам права, к великим апостолам гуманизма, стремясь оборвать нити, связующие нас с эпохой варварства, и проторить пути в будущее. Доказывать, что это так, не приходится. Свидетельство тому мои писания, мои книги и установления, все мое прошлое – иными словами, дни неустанного труда, ночи, отданные работе. Я не жил для себя, едва ли жил для своей семьи, не знал радостей приятельства, дружбы, любви. Из милостей, мною заслуженных, я не извлекал выгоды, успех не давал мне передышки или имущественных благ, я был беден и бедным остался. Наверху меня терпели, внизу на меня клеветали, сильные злоупотребляли мною, слабые старались меня перехитрить. Мои противники были сильнее меня, их убеждения были гибче, их методы были бессовестны; их было много, я – один. Меня преследовали, как шелудивого пса, клеветники и пасквилянты забрасывали грязью мое правое дело. Было время, когда я не мог пройти по улицам резиденции, не страшась грубейших оскорблений. Когда интриги и враждебные выпады заставили меня бросить профессуру в Ландсгуте, когда против меня науськали студентов из тех, что посерее, я бежал в родной город, оставив в беде жену и детей. Наемные убийцы покушались на мою жизнь. Шла великая война, повсюду царил хаос; австрийская партия распустила слух, что я связан с французской партией, которая расчищала дорогу императору Наполеону для создания западной империи и стремилась свергнуть владетельных князей. Французы, со своей стороны, подозревали меня в недопустимых сношениях с Австрией. Нашелся человек, мой коллега и сослуживец, ученый, прославленный и почитаемый… О, жалкий трус, время прибьет его имя к позорному столбу нашего века. Он не постыдился публично назвать меня шпионом; пользуясь моей принадлежностью к протестантской религии, он внушил королю недоверие ко мне. Я устоял под ударом. Беды мои кончились, мой властелин больше не обходил меня своей милостью, но только милостью. Новый монарх вступил на престол, он тоже был милостив ко мне. Сейчас я уже старый человек, уединившийся в тихом городке, и я все еще в милости. Мои враги присмирели или притворяются, что присмирели, они тоже не обойдены милостями двора. Но каково видеть изничтоженной жизнь, которая была устремлена к великому и всеобщему, изничтоженной прежде, чем иссякли духовные силы, ее поддерживавшие и питавшие, – этого им не понять, это знаю я один.
Фейербах поднялся и глубоко вздохнул. Затем взял табакерку, заложил в нос понюшку, и на лице его, повернутом к Стэнхопу, из-под густых бровей блеснул трогательно-боязливый и благодарный взгляд, когда он произнес:
– Господин граф, я сам удивляюсь, что побудило меня так говорить с вами. Вы первый услышали то, что как две капли воды походит на сетования опального, но это всего-навсего разговор о неотвратимой необходимости. В деле Каспара для меня важна не необыкновенность случая, и, поверьте, не необыкновенность личности укрепляет меня в моем решении. Самая жестокая неволя, которая могла выпасть на долю человека, убеленного сединами, теснит меня и вынуждает вопрошать судьбу: ужели все принесенное в жертву, все содеянное было напрасно, ужели оно не принесло никаких плодов мне и моим единомышленникам?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117