Разбирай вещи!
Служанка бросилась выполнять приказание. Накануне переезда гречанка продала все, кроме самых ценных вещей, необходимой одежды и одной рабыни. Деньги Амеана хранила в маленьком мешочке, заботливо спрятанном на груди.
– Ты можешь гулять во внутреннем дворике, – сказал Мелисс.
Амеана встала и подошла к окну. Дом стоял на Африканской улице, на Эсквилине, среди других таких же инсул – в этот час безмолвных и темных, точно таинственные гробницы: их жители ложились спать очень рано, сберегая масло для ламп. Огромные глыбы зданий закрывали все небо, не оставляя никакого просвета, и человек задыхался в этом каменном пространстве, среди узких, плохо вымощенных улиц. И еще здесь никогда не было тишины: едва начинало светать, раздавался скрип тележных колес, грохот инструментов, чья-то ругань, выкрики менял и торговцев, топот подбитых гвоздями башмаков военных, надрывный плач маленьких детей. Человек рождался в этом шуме, жил и умирал: от него не было никакого спасения.
– Вряд ли я захочу выходить, – ответила Амеана, и ее губы задрожали.
Мелисс удивился. Он никак не мог понять, что так угнетает эту женщину. Кажется, ее волновало только то, что она лишена возможности блистать среди своих поклонников, и она ненавидела еще не рожденного ребенка в первую очередь потому, что он уродовал ее тело – единственное, чем она была способна гордиться и что умела продавать.
– Скоро ты станешь прежней, – неловко произнес он, чувствуя что-то похожее на жалость.
– А куда я дену ребенка? – злобно процедила она, и в ее глазах вспыхнул нехороший огонь.
– Я помогу тебе избавиться от него, – необдуманно пообещал Мелисс. Ему не хотелось видеть ее язвительной и злобной.
Амеана встрепенулась, однако сквозь внезапную радость пробивался откровенный страх. Замечая этот страх (пусть даже смешанный с презрением) в глазах патрициев, всадников и богатых горожан, Мелисс испытывал мстительное удовлетворение, но неприкрытая боязнь Амеаны раздражала и злила его.
– Почему ты боишься меня? – небрежно спросил он. – Боишься, как боятся кинжала, который носят на поясе для защиты: вдруг случится пораниться!
– Зато ты не боишься ни своей жизни, ни грядущей смерти, ни мрака, в котором ты крадешься по ночам, ни дневного света, от которого прячешься, словно хищник! – огрызнулась гречанка.
Он не отрываясь смотрел на нее своими черными глазами, напоминающими пылающие в печи уголья, – так силен и горяч был их пронзительный взор.
– Так ты хочешь, чтобы я испытывал угрызения совести? – медленно произнес он. – Тогда и я вправе желать, чтобы ты стыдилась своего ремесла.
– Ты не имеешь на меня никаких прав, слышишь, никаких прав! – внезапно взвизгнула женщина. Мелисс заметил, что она вцепилась в край стола так, что ее пальцы побелели. А потом, неожиданно сникнув, добавила тихим голосом: – Уходи. Я хочу побыть одна.
…За три дня до начала ид новембрия (12 ноября) состоялась свадьба Ливий Альбины и Луция Ребилла. Накануне и с утра в доме невесты царила страшная суматоха и раздавался такой топот, словно в атаку шла конница. Были наняты танцовщицы и флейтисты, остро пахло сосновой смолой от приготовленных для свадебного шествия факелов, из кухни доносились ароматы обильных и изысканных яств: Марк Ливий не поскупился, выделив на свадьбу дочери тысячу сестерциев. Женщины из числа приглашенных на свадьбу матрон и данные им в помощь рабыни сбились с ног, украшая триклиний в особняке Альбинов, а также приготовляя брачное ложе в доме Луция Ребилла. Среди богатых слоев римского общества мало кто мог похвастать хорошим вкусом, обычно вещи оценивались по их стоимости, однако в спальне Луция Ребилла стояла довольно простая, хотя при этом искусно сделанная кровать, отделанная не черепахой или серебром, а фанерками из кленового дерева. Женщины восполнили отсутствие подобающей случаю роскоши тем, что застелили ложе пурпуровой периной и – согласно новой моде – не скромно вышитым вавилонским одеялом, а другим – затканным золотыми узорами египетским покрывалом, заботливо разложив на нем пышно взбитые подушки с яркими наволочками из драгоценного китайского шелка. Каменные стены украсили пестрыми, точно щит азиатского воина, лаодийскими коврами, а возле кровати поставили столик с крышкой зеленого лаконского мрамора. На нем стояли два сосуда, с медом и с вином, а также блюдо с финиками и маслинами.
Невесту обряжали в отцовском доме. Среди женщин, которым выпала честь причесывать и одевать Ливию, была и Юлия в длинной белой, украшенной вышитой оборкою столе, одежде матроны. Со дня свадьбы Юлии подруги редко виделись и давно не говорили по душам. И теперь, в окружении малознакомых почтенных женщин тоже не могли перекинуться словом; впрочем, Ливия казалась замкнутой, отрешенной, погруженной в себя, нимало не расположенной к беседе. Все сходились на том, что невеста красива какой-то странной красотой: ее неподвижные глаза, изящно изогнутый рот и прямые ровные брови загадочно темнели на мучнисто-белом лице. Что касается Юлии, вопреки ожиданиям, она сразу же забеременела и теперь страдала от жестоких приступов головокружения и тошноты, похудела, побледнела и уже не выглядела такой цветущей, как прежде.
Ливия сидела перед зеркалом, глядя на свое сейчас казавшееся ей самой пустой оболочкой отражение, пока вокруг суетились давно обремененные семьями строгие женщины, которые совершенно точно знали, как следует жить на свете. Они расчесывали волосы невесты, перевивали их лентами и заплетали, согласно обычаю, в шесть кос, облачали Ливию в длинную прямую тунику, перехватывали стан белым поясом, который искусно завязали особым «геракловым» узлом, – его должен развязать жених, когда они останутся вдвоем. Поверх туники накинули паллу красно-желтого цвета, напоминающего цвет той прозрачно-нежной пелены, что порождает пламя: прежде Ливий казалось, что это и есть цвет любви. Голову украшало низко надвинутое на лоб покрывало тех же тонов, на запястьях звенели литые браслеты, шею обвивало драгоценное ожерелье, а пальцы рук были тяжелы от колец.
«На мне все золото мира, – думала Ливия, – тогда как сердце превратилось в обычный камень, какие валяются по сторонам проезжих дорог».
Теперь ей было нечего ждать, и она позволила событиям идти своей чередой; ее мысли текли неспешно и вяло, мысли ни о чем; ее присутствие в этой жизни стало присутствием тени – она кружилась в водовороте дней, точно щепка, подхваченная течением реки. Что значили ее желания и воля? Она была похожа на воина, родину которого враги смели с лица земли, который стоял, опустив оружие, не зная, куда ему идти и что защищать. Жизнь в настоящий момент со всеми ее радостями и горестями утратила всякую ценность, превратилась в пустую скорлупу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131
Служанка бросилась выполнять приказание. Накануне переезда гречанка продала все, кроме самых ценных вещей, необходимой одежды и одной рабыни. Деньги Амеана хранила в маленьком мешочке, заботливо спрятанном на груди.
– Ты можешь гулять во внутреннем дворике, – сказал Мелисс.
Амеана встала и подошла к окну. Дом стоял на Африканской улице, на Эсквилине, среди других таких же инсул – в этот час безмолвных и темных, точно таинственные гробницы: их жители ложились спать очень рано, сберегая масло для ламп. Огромные глыбы зданий закрывали все небо, не оставляя никакого просвета, и человек задыхался в этом каменном пространстве, среди узких, плохо вымощенных улиц. И еще здесь никогда не было тишины: едва начинало светать, раздавался скрип тележных колес, грохот инструментов, чья-то ругань, выкрики менял и торговцев, топот подбитых гвоздями башмаков военных, надрывный плач маленьких детей. Человек рождался в этом шуме, жил и умирал: от него не было никакого спасения.
– Вряд ли я захочу выходить, – ответила Амеана, и ее губы задрожали.
Мелисс удивился. Он никак не мог понять, что так угнетает эту женщину. Кажется, ее волновало только то, что она лишена возможности блистать среди своих поклонников, и она ненавидела еще не рожденного ребенка в первую очередь потому, что он уродовал ее тело – единственное, чем она была способна гордиться и что умела продавать.
– Скоро ты станешь прежней, – неловко произнес он, чувствуя что-то похожее на жалость.
– А куда я дену ребенка? – злобно процедила она, и в ее глазах вспыхнул нехороший огонь.
– Я помогу тебе избавиться от него, – необдуманно пообещал Мелисс. Ему не хотелось видеть ее язвительной и злобной.
Амеана встрепенулась, однако сквозь внезапную радость пробивался откровенный страх. Замечая этот страх (пусть даже смешанный с презрением) в глазах патрициев, всадников и богатых горожан, Мелисс испытывал мстительное удовлетворение, но неприкрытая боязнь Амеаны раздражала и злила его.
– Почему ты боишься меня? – небрежно спросил он. – Боишься, как боятся кинжала, который носят на поясе для защиты: вдруг случится пораниться!
– Зато ты не боишься ни своей жизни, ни грядущей смерти, ни мрака, в котором ты крадешься по ночам, ни дневного света, от которого прячешься, словно хищник! – огрызнулась гречанка.
Он не отрываясь смотрел на нее своими черными глазами, напоминающими пылающие в печи уголья, – так силен и горяч был их пронзительный взор.
– Так ты хочешь, чтобы я испытывал угрызения совести? – медленно произнес он. – Тогда и я вправе желать, чтобы ты стыдилась своего ремесла.
– Ты не имеешь на меня никаких прав, слышишь, никаких прав! – внезапно взвизгнула женщина. Мелисс заметил, что она вцепилась в край стола так, что ее пальцы побелели. А потом, неожиданно сникнув, добавила тихим голосом: – Уходи. Я хочу побыть одна.
…За три дня до начала ид новембрия (12 ноября) состоялась свадьба Ливий Альбины и Луция Ребилла. Накануне и с утра в доме невесты царила страшная суматоха и раздавался такой топот, словно в атаку шла конница. Были наняты танцовщицы и флейтисты, остро пахло сосновой смолой от приготовленных для свадебного шествия факелов, из кухни доносились ароматы обильных и изысканных яств: Марк Ливий не поскупился, выделив на свадьбу дочери тысячу сестерциев. Женщины из числа приглашенных на свадьбу матрон и данные им в помощь рабыни сбились с ног, украшая триклиний в особняке Альбинов, а также приготовляя брачное ложе в доме Луция Ребилла. Среди богатых слоев римского общества мало кто мог похвастать хорошим вкусом, обычно вещи оценивались по их стоимости, однако в спальне Луция Ребилла стояла довольно простая, хотя при этом искусно сделанная кровать, отделанная не черепахой или серебром, а фанерками из кленового дерева. Женщины восполнили отсутствие подобающей случаю роскоши тем, что застелили ложе пурпуровой периной и – согласно новой моде – не скромно вышитым вавилонским одеялом, а другим – затканным золотыми узорами египетским покрывалом, заботливо разложив на нем пышно взбитые подушки с яркими наволочками из драгоценного китайского шелка. Каменные стены украсили пестрыми, точно щит азиатского воина, лаодийскими коврами, а возле кровати поставили столик с крышкой зеленого лаконского мрамора. На нем стояли два сосуда, с медом и с вином, а также блюдо с финиками и маслинами.
Невесту обряжали в отцовском доме. Среди женщин, которым выпала честь причесывать и одевать Ливию, была и Юлия в длинной белой, украшенной вышитой оборкою столе, одежде матроны. Со дня свадьбы Юлии подруги редко виделись и давно не говорили по душам. И теперь, в окружении малознакомых почтенных женщин тоже не могли перекинуться словом; впрочем, Ливия казалась замкнутой, отрешенной, погруженной в себя, нимало не расположенной к беседе. Все сходились на том, что невеста красива какой-то странной красотой: ее неподвижные глаза, изящно изогнутый рот и прямые ровные брови загадочно темнели на мучнисто-белом лице. Что касается Юлии, вопреки ожиданиям, она сразу же забеременела и теперь страдала от жестоких приступов головокружения и тошноты, похудела, побледнела и уже не выглядела такой цветущей, как прежде.
Ливия сидела перед зеркалом, глядя на свое сейчас казавшееся ей самой пустой оболочкой отражение, пока вокруг суетились давно обремененные семьями строгие женщины, которые совершенно точно знали, как следует жить на свете. Они расчесывали волосы невесты, перевивали их лентами и заплетали, согласно обычаю, в шесть кос, облачали Ливию в длинную прямую тунику, перехватывали стан белым поясом, который искусно завязали особым «геракловым» узлом, – его должен развязать жених, когда они останутся вдвоем. Поверх туники накинули паллу красно-желтого цвета, напоминающего цвет той прозрачно-нежной пелены, что порождает пламя: прежде Ливий казалось, что это и есть цвет любви. Голову украшало низко надвинутое на лоб покрывало тех же тонов, на запястьях звенели литые браслеты, шею обвивало драгоценное ожерелье, а пальцы рук были тяжелы от колец.
«На мне все золото мира, – думала Ливия, – тогда как сердце превратилось в обычный камень, какие валяются по сторонам проезжих дорог».
Теперь ей было нечего ждать, и она позволила событиям идти своей чередой; ее мысли текли неспешно и вяло, мысли ни о чем; ее присутствие в этой жизни стало присутствием тени – она кружилась в водовороте дней, точно щепка, подхваченная течением реки. Что значили ее желания и воля? Она была похожа на воина, родину которого враги смели с лица земли, который стоял, опустив оружие, не зная, куда ему идти и что защищать. Жизнь в настоящий момент со всеми ее радостями и горестями утратила всякую ценность, превратилась в пустую скорлупу.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131