Это был не единственный случай такого рода. Еврипида посетили несколько афинян, которые приходили специально рассказать ему, что получили еду или питье за один из его хоров. Некоторые, кого с самого начала продали в качестве домашних рабов, получали место педагога, если знали его пьесы, и в конце концов сумели снова увидеть свой Город.
Но для моего отца, который предпочитал смеяться вместе с Аристофаном, возврата не было. Я даже не знаю, смог ли кто-то рассыпать над ним горсть земли после смерти, чтобы дать покой его тени. Мы с двоюродным дедом Стримоном совершили жертвоприношение по нему на домашнем алтаре, и я срезал волосы в знак траура. А ведь совсем скоро, когда я стану мужем, мне надо будет принести их в жертву Аполлону. Этого бога отец мой всегда чтил выше всех. Я возлагал на алтарь траурный венок с вплетенными в него моими темными прядками - и вспоминал, как сияли золотом на солнце его волосы. Ко времени отплытия на Сицилию ему исполнилось уже сорок лет, но цвет их только начал блекнуть и тело его было таким же крепким, как у тридцатилетнего атлета.
Стримону я сказал, что отец умер от раны в первые дни плена, потому что доверять языку деда было никак нельзя, а именно такую историю я сообщил матери.
Вскоре мы снова оказались в поле, и это, как я понял, было не худшим утешением, чем любое другое. Ибо, как ни мало в том смысла, рискуя жизнью чувствуешь, что совершаешь приношение богам и что боги, поражающие человека угрызениями совести, умиротворены.
Теперь, когда настала весна, верфи работали круглый день; повсюду стояли на катках оребренные кили; тут и там можно было увидеть готовое судно с горящими полночи факелами, которыми светили себе мастера. Это было прекрасное зрелище, оно возвышало сердце, - пока память не напоминала, для чего корабль готовится выйти в море. Теперь, когда прибывало в порт какое-то судно, мы боялись услышать лишь одну весть - что взбунтовались островные союзники.
Все это время я ожидал момента, когда предстану перед гимнасиархами, отбирающими участников для Истмийских Игр. Если бы я мог выступать в состязаниях юношей, то был бы более уверен, но к тому времени мне исполнится восемнадцать, я стану эфебом, так что придется выступать за мужей. И все же в пробном забеге боги возместили мне быстротой то, чего недоставало моему искусству, и я нашел себя в числе избранных.
Я стоял, переполненный радостью, но тут ко мне подошел городской наставник в беге и сказал:
– Теперь твое тело принадлежит богу; доложи своему филарху, что ты освобожден от воинской службы до конца Игр, и будь здесь завтра утром.
Я вышел на улицу через портик, едва волоча ноги; я подумать не мог, что разлука достанется мне столь тяжко, - и растревожился: мне виделась в этом какая-то чрезмерность, я бы постыдился признаться в подобных чувствах даже самому Лисию. Я шел к его дому, решившись прикрыть свою печаль личиной рассудительности, как вдруг на улице мне встретился Ксенофонт и проговорил со смехом:
– Ну-ну, когда сегодня вечером будете праздновать с Лисием, не забудьте добавлять побольше воды - вы ведь теперь оба должны упражняться вовсю.
Я достиг такого возраста, когда люди выкатывают глаза, если ты бежишь по улице, но мчался без остановки, пока не нашел своего друга. Все оказалось правдой: его выбрали вместе с Автоликом выступать в панкратионе. Из страха, что ничего не получится, он даже не говорил мне, что показывался гимнасиархам. Мы обнялись, смеясь как дети.
На следующий день для нас началась серьезная подготовка: упражнения все утро, прогулка после ужина, всегда две части воды на одну часть вина, а с темнотой - в постель. Вместо Лисия командовать нашим отрядом назначили другого всадника; пока не кончатся Игры, мы могли взять в руки оружие лишь в том случае, если враг полезет на стены Города.
Однажды, когда мы встретились после упражнений, Лисий спросил:
– Ты помнишь двоюродного брата Крития, юного Аристокла, борца? Ты однажды передавал ему от меня совет в Аргивянской палестре.
– О да, сын Аристона, юнец, который говорит тоном властелина. Я его не видел с тех пор.
– Ну так скоро увидишь: он едет на Игры вместе с нами, будет бороться за юношей.
– Значит, ты не ошибался, когда предсказывал, что мы еще услышим о нем!
– Да, и я высоко оцениваю его возможности, если только какой-то другой город не выставит атлета совершенно уж выдающегося. Он был рожден для борьбы, это ведь на нем написано, даже, боюсь, в ущерб изяществу и совершенству тела. Теперь ему дали кличку в палестре - они его зовут Платон [80].
– И как ему это нравится?
Я вспомнил, как этот мальчик смотрел мне в лицо - словно сравнивал его с собственным представлением о красоте, которому я в тот момент соответствовал.
– Даже если у него не самые удачное телосложение, - пояснил я свой вопрос, - он, похоже, не тот парень, которому нужно об этом напоминать.
– Вероятно, нет: он упражняется, бегая в доспехах, чтобы поддерживать хорошие пропорции. Полагаю, легкое поддразнивание его не заденет: хоть он и склонен к серьезности, но шутки воспринимает прекрасно; по крайней мере манерам в этой семье учат хорошо. И это такая приятная перемена - для разнообразия видеть одного из них в палестре, а не на трибуне.
Я собирался пойти взглянуть на этого юношу во время упражнений, если найду время, но вдруг случилось событие, которое вымело у меня из головы всякие пустяки. Я пришел домой и встретил во дворе свою сестренку Хариту она плакала. Вечно она спотыкалась, падала и набивала синяки, ибо только училась бегать. Я подхватил ее на руки; в свои два года она всегда ходила голенькой, если не было слишком холодно, и пахло от нее свежим яблоком. Я ее успокоил, рассмешил, а потом осмотрел - нет ли где сильного ушиба или повреждения, - но ничего не нашел и понес в дом. Там я увидел свою мать, сидящую за разговором с двоюродным дедом Стримоном. Она опустила на лицо газовую завесу. Я подумал, какая она скромница, если помнит об этом, беседуя со столь старым мужем; но что-то в этой картине меня встревожило. Я усадил девочку и вошел внутрь. Мать уронила завесу и повернулась ко мне, как поворачивается женщина к мужчине, под чью защиту поместили ее боги. Я подошел и остановился рядом с ней. А потом, подняв глаза, встретил взгляд Стримона и подумал: "Этот человек - враг". Однако поздоровался с ним как всегда.
Он сообщил:
– Я указывал твоей мачехе, Алексий, и не в первый раз, что теперь, когда твой замечательный отец погиб, не подобает ей оставаться одной в доме, где нет во главе мужчины. Боги дали мне достаточные средства, чтобы выполнить обязанности по ее защите; будь любезен, заверь свою мачеху в этом, поскольку она, сдается мне, боится оказаться обузой в моем доме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126
Но для моего отца, который предпочитал смеяться вместе с Аристофаном, возврата не было. Я даже не знаю, смог ли кто-то рассыпать над ним горсть земли после смерти, чтобы дать покой его тени. Мы с двоюродным дедом Стримоном совершили жертвоприношение по нему на домашнем алтаре, и я срезал волосы в знак траура. А ведь совсем скоро, когда я стану мужем, мне надо будет принести их в жертву Аполлону. Этого бога отец мой всегда чтил выше всех. Я возлагал на алтарь траурный венок с вплетенными в него моими темными прядками - и вспоминал, как сияли золотом на солнце его волосы. Ко времени отплытия на Сицилию ему исполнилось уже сорок лет, но цвет их только начал блекнуть и тело его было таким же крепким, как у тридцатилетнего атлета.
Стримону я сказал, что отец умер от раны в первые дни плена, потому что доверять языку деда было никак нельзя, а именно такую историю я сообщил матери.
Вскоре мы снова оказались в поле, и это, как я понял, было не худшим утешением, чем любое другое. Ибо, как ни мало в том смысла, рискуя жизнью чувствуешь, что совершаешь приношение богам и что боги, поражающие человека угрызениями совести, умиротворены.
Теперь, когда настала весна, верфи работали круглый день; повсюду стояли на катках оребренные кили; тут и там можно было увидеть готовое судно с горящими полночи факелами, которыми светили себе мастера. Это было прекрасное зрелище, оно возвышало сердце, - пока память не напоминала, для чего корабль готовится выйти в море. Теперь, когда прибывало в порт какое-то судно, мы боялись услышать лишь одну весть - что взбунтовались островные союзники.
Все это время я ожидал момента, когда предстану перед гимнасиархами, отбирающими участников для Истмийских Игр. Если бы я мог выступать в состязаниях юношей, то был бы более уверен, но к тому времени мне исполнится восемнадцать, я стану эфебом, так что придется выступать за мужей. И все же в пробном забеге боги возместили мне быстротой то, чего недоставало моему искусству, и я нашел себя в числе избранных.
Я стоял, переполненный радостью, но тут ко мне подошел городской наставник в беге и сказал:
– Теперь твое тело принадлежит богу; доложи своему филарху, что ты освобожден от воинской службы до конца Игр, и будь здесь завтра утром.
Я вышел на улицу через портик, едва волоча ноги; я подумать не мог, что разлука достанется мне столь тяжко, - и растревожился: мне виделась в этом какая-то чрезмерность, я бы постыдился признаться в подобных чувствах даже самому Лисию. Я шел к его дому, решившись прикрыть свою печаль личиной рассудительности, как вдруг на улице мне встретился Ксенофонт и проговорил со смехом:
– Ну-ну, когда сегодня вечером будете праздновать с Лисием, не забудьте добавлять побольше воды - вы ведь теперь оба должны упражняться вовсю.
Я достиг такого возраста, когда люди выкатывают глаза, если ты бежишь по улице, но мчался без остановки, пока не нашел своего друга. Все оказалось правдой: его выбрали вместе с Автоликом выступать в панкратионе. Из страха, что ничего не получится, он даже не говорил мне, что показывался гимнасиархам. Мы обнялись, смеясь как дети.
На следующий день для нас началась серьезная подготовка: упражнения все утро, прогулка после ужина, всегда две части воды на одну часть вина, а с темнотой - в постель. Вместо Лисия командовать нашим отрядом назначили другого всадника; пока не кончатся Игры, мы могли взять в руки оружие лишь в том случае, если враг полезет на стены Города.
Однажды, когда мы встретились после упражнений, Лисий спросил:
– Ты помнишь двоюродного брата Крития, юного Аристокла, борца? Ты однажды передавал ему от меня совет в Аргивянской палестре.
– О да, сын Аристона, юнец, который говорит тоном властелина. Я его не видел с тех пор.
– Ну так скоро увидишь: он едет на Игры вместе с нами, будет бороться за юношей.
– Значит, ты не ошибался, когда предсказывал, что мы еще услышим о нем!
– Да, и я высоко оцениваю его возможности, если только какой-то другой город не выставит атлета совершенно уж выдающегося. Он был рожден для борьбы, это ведь на нем написано, даже, боюсь, в ущерб изяществу и совершенству тела. Теперь ему дали кличку в палестре - они его зовут Платон [80].
– И как ему это нравится?
Я вспомнил, как этот мальчик смотрел мне в лицо - словно сравнивал его с собственным представлением о красоте, которому я в тот момент соответствовал.
– Даже если у него не самые удачное телосложение, - пояснил я свой вопрос, - он, похоже, не тот парень, которому нужно об этом напоминать.
– Вероятно, нет: он упражняется, бегая в доспехах, чтобы поддерживать хорошие пропорции. Полагаю, легкое поддразнивание его не заденет: хоть он и склонен к серьезности, но шутки воспринимает прекрасно; по крайней мере манерам в этой семье учат хорошо. И это такая приятная перемена - для разнообразия видеть одного из них в палестре, а не на трибуне.
Я собирался пойти взглянуть на этого юношу во время упражнений, если найду время, но вдруг случилось событие, которое вымело у меня из головы всякие пустяки. Я пришел домой и встретил во дворе свою сестренку Хариту она плакала. Вечно она спотыкалась, падала и набивала синяки, ибо только училась бегать. Я подхватил ее на руки; в свои два года она всегда ходила голенькой, если не было слишком холодно, и пахло от нее свежим яблоком. Я ее успокоил, рассмешил, а потом осмотрел - нет ли где сильного ушиба или повреждения, - но ничего не нашел и понес в дом. Там я увидел свою мать, сидящую за разговором с двоюродным дедом Стримоном. Она опустила на лицо газовую завесу. Я подумал, какая она скромница, если помнит об этом, беседуя со столь старым мужем; но что-то в этой картине меня встревожило. Я усадил девочку и вошел внутрь. Мать уронила завесу и повернулась ко мне, как поворачивается женщина к мужчине, под чью защиту поместили ее боги. Я подошел и остановился рядом с ней. А потом, подняв глаза, встретил взгляд Стримона и подумал: "Этот человек - враг". Однако поздоровался с ним как всегда.
Он сообщил:
– Я указывал твоей мачехе, Алексий, и не в первый раз, что теперь, когда твой замечательный отец погиб, не подобает ей оставаться одной в доме, где нет во главе мужчины. Боги дали мне достаточные средства, чтобы выполнить обязанности по ее защите; будь любезен, заверь свою мачеху в этом, поскольку она, сдается мне, боится оказаться обузой в моем доме.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126