Я на них почти не обратил внимания - и только потом понял, что именно в тот день впервые заслужил репутацию юнца холодного и надменного.
Днем я пришел домой рано, однако новостей пока не было, а повитуха, обнаружив меня у дверей, тут же прогнала. Я схватил ячменную лепешку и горсть оливок, ушел в Фалер и плавал до изнеможения. К вечеру пришел в Пирей, чувствуя себя необычно, - я долго плавал и лежал на солнце обнаженный, и сухожилия в моем теле расслабились. На улице за гаванью Мунихии я увидел женщину, идущую впереди меня. Хитон из тонкой красной ткани был плотно обтянут на ней, чтобы показать формы тела, тонкие и приятные. Когда она свернула за угол, я заметил ее следы в пыли. На подошве сандалии у нее были закреплены металлические буквы, так что при каждом шаге нога ее писала: "Догоняй".
Я и без того догадывался о ее ремесле, поскольку она шла одна. Следы привели меня к невысокой двери, и тут я остановился, набираясь духу постучать, потому что никогда еще не был с женщиной. Я боялся - а вдруг там уже есть какой-то мужчина и они посмеются надо мной? Но ничего не было слышно - и я постучал. Женщина подошла к двери; покрывало на лице ее было наполовину опущено, открывая глаза, накрашенные, как у египтян. Мне не понравились ее глаза, и я уже хотел уйти, но она потянула меня внутрь, а удрать я постыдился. Стены комнаты были выкрашены в синий цвет. На стене против постели кто-то изобразил красным мелком непристойный рисунок. Когда я оказался внутри, она сбросила не только газовую завесу с лица, но и хитон, и остановилась передо мной голая. Я впервые видел такую картину, и в смущении, естественном для мальчишки моих лет, не присматривался к ее лицу. Но когда она подошла обнять меня, то ничего, кроме этого лица, я уже не видел. Хоть прошло десять лет, хоть она накрасила губы, глаза и груди, я узнал ее. Это была Родоска. Я отпрянул назад, как если бы перевернул камень и нашел зияющую под ним пасть аида. Она же, подумав, что я стесняюсь, протянула ко мне руки, зазывая словами, какие говорят подобные женщины. Вспомнив этот голос, я оттолкнул ее с криком ужаса. А она просто сбесилась - я бросился к двери, вслед мне посыпалась брань, крики, и я будто снова ощутил удары ее кулаков.
Я понесся по улице, словно по беговой дорожке. А когда наконец пришел в себя, во мне оставалась лишь одна мысль: вот я сейчас вернусь после всего этого, а моя мать умерла. Но, добравшись домой, я узнал, что она родила час назад. Девочку.
Я даже не посмотрел на деревянную табличку на двери, был уверен, что увижу оливковую веточку [53]. А теперь почувствовал себя так, будто кто-то из богов спустился на облаке, дабы изменить мою судьбу. Я стоял, онемевший, наслаждаясь внезапным счастьем, пока мой двоюродный дед Стримон не поднялся со скамьи, чтобы показать, что я его не заметил. Он проговорил, что все мы должны радоваться благополучному появлению на свет младенца, и хотя отец мой будет несомненно разочарован, они еще достаточно молоды и могут позволить себе дождаться расположения богов.
– И все-таки жаль: он пообещал назвать ребенка в честь ее отца Архагора, чтобы имя достойного человека не пропало.
Только тут я наконец вспомнил: какие бы глупости ни лезли мне в голову, а это все-таки ее перворожденное дитя.
Когда я подошел к комнате, женщины сказали мне, что там еще не выполнен обряд очищения, а потому я и сам осквернюсь. Я ответил: "Что ж, пускай", - и вошел. Она лежала с распущенными волосами, влажными и вялыми, словно после долгих мучительных трудов; лицо ее вытянулось, под глазами залегли синие круги. Дитя лежало у нее на руке. Я спросил: "Как ты, матушка?", и она подняла ко мне глаза.
Если муж потерпел поражение в панкратионе, если его исколотили так, что он едва держится на ногах и, кое-как поднявшись с земли, вытирает с глаз кровь, - и в этот момент встречает человека, которого больше всех порадует его поражение, то, сколь ни велико его мужество, что-то он все же выкажет. Так и произошло сейчас, между моей матерью и мною. И, думаю, поняв это, я впервые в жизни познал горе мужчины. Но после того как дождь пролился, его не вернешь на небо.
И в печали этой каждый из нас жалел другого. Она справилась быстрее улыбнулась мне, взяла за руку и сказала, что ей уже лучше. Я чувствовал, что должен поцеловать ее, но комната пропахла женщинами и кровью, кожа матери казалась чужой, а у меня тело сжималось и ежилось.
– Посмотри, это твоя сестра, - сказала она.
Я пока не успел и подумать о девочке. На ней все еще оставался налет рождения, и волосики у нее были как серебро. Я взял ее на руки без опаски, потому что давно привык к щенкам, которые остаются спокойными в твердых руках. Поскольку я не поцеловал мать, то подумал, что ей будет приятно, если я поцелую ребенка. Решился я на это с трудом, но оказалось, что вблизи маленькая пахнет куда приятнее. Я такое замечал потом и у своих детей.
На следующий день, когда я покупал на базаре пищу, ко мне обратился знакомый человек:
– Сын Мирона, о тебе расспрашивал какой-то моряк с письмом. Он сейчас сидит в винной лавке Дурия.
Со мной был Состий, взятый в качестве носильщика. Не знаю уж, что меня толкнуло, но я велел ему:
– Пойди вон к тому прилавку и спроси, сколько стоят кувшины для воды.
Он послушно отправился; из моего пестуна он легко превратился в слугу. Я зашел в винную лавку и спросил:
– Кто спрашивал сына Мирона?
Из-за стола поднялся моряк и вручил мне письмо. Я дал ему небольшое вознаграждение - ровно столько, чтобы он не говорил обо мне ни ради похвалы, ни ради хулы, - потом отошел за угол и разорвал нить, связывающую свиток.
Отец писал, что Сиракузы находятся на грани сдачи. Советовал матери следить за своим здоровьем, хорошо питаться и держаться в тепле. А дальше было сказано: "Что же касается ребенка, то если будет мальчик, оставь его, если же девочка - выброси" [54].
Я застыл с посланием в руке. Малютке нет еще и дня отроду; мне оставалось только принести домой приказ отца. Было ясно, что отдал он его с большой рассудительностью и должной заботой обо мне. С тех пор как он уехал, я узнал кое-что о состоянии наших дел: мы не могли позволить себе затрат на приданое, а если же придется все-таки выплатить его, то в конце концов окажется, что за счет моего наследства. Но я видел, что малышка уже становится для матери радостью и утешением в понесенном ею поражении. И теперь я, когда должен был отобрать ее, думал о боли матери, и эти мысли меня терзали. Я вспомнил, как однажды ощенилась моя сука, а Ксенофонт сказал, что во всем помете нет ни одного щенка, которого стоило бы оставить. Я тогда утопил их всех, а собака пришла ко мне, скулила и трогала лапой мои колени: она думала, что я могу вернуть ей щенят обратно. Именно это воспоминание, думаю, толкнуло меня на грех, вина за который оставалась на мне так долго потом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126
Днем я пришел домой рано, однако новостей пока не было, а повитуха, обнаружив меня у дверей, тут же прогнала. Я схватил ячменную лепешку и горсть оливок, ушел в Фалер и плавал до изнеможения. К вечеру пришел в Пирей, чувствуя себя необычно, - я долго плавал и лежал на солнце обнаженный, и сухожилия в моем теле расслабились. На улице за гаванью Мунихии я увидел женщину, идущую впереди меня. Хитон из тонкой красной ткани был плотно обтянут на ней, чтобы показать формы тела, тонкие и приятные. Когда она свернула за угол, я заметил ее следы в пыли. На подошве сандалии у нее были закреплены металлические буквы, так что при каждом шаге нога ее писала: "Догоняй".
Я и без того догадывался о ее ремесле, поскольку она шла одна. Следы привели меня к невысокой двери, и тут я остановился, набираясь духу постучать, потому что никогда еще не был с женщиной. Я боялся - а вдруг там уже есть какой-то мужчина и они посмеются надо мной? Но ничего не было слышно - и я постучал. Женщина подошла к двери; покрывало на лице ее было наполовину опущено, открывая глаза, накрашенные, как у египтян. Мне не понравились ее глаза, и я уже хотел уйти, но она потянула меня внутрь, а удрать я постыдился. Стены комнаты были выкрашены в синий цвет. На стене против постели кто-то изобразил красным мелком непристойный рисунок. Когда я оказался внутри, она сбросила не только газовую завесу с лица, но и хитон, и остановилась передо мной голая. Я впервые видел такую картину, и в смущении, естественном для мальчишки моих лет, не присматривался к ее лицу. Но когда она подошла обнять меня, то ничего, кроме этого лица, я уже не видел. Хоть прошло десять лет, хоть она накрасила губы, глаза и груди, я узнал ее. Это была Родоска. Я отпрянул назад, как если бы перевернул камень и нашел зияющую под ним пасть аида. Она же, подумав, что я стесняюсь, протянула ко мне руки, зазывая словами, какие говорят подобные женщины. Вспомнив этот голос, я оттолкнул ее с криком ужаса. А она просто сбесилась - я бросился к двери, вслед мне посыпалась брань, крики, и я будто снова ощутил удары ее кулаков.
Я понесся по улице, словно по беговой дорожке. А когда наконец пришел в себя, во мне оставалась лишь одна мысль: вот я сейчас вернусь после всего этого, а моя мать умерла. Но, добравшись домой, я узнал, что она родила час назад. Девочку.
Я даже не посмотрел на деревянную табличку на двери, был уверен, что увижу оливковую веточку [53]. А теперь почувствовал себя так, будто кто-то из богов спустился на облаке, дабы изменить мою судьбу. Я стоял, онемевший, наслаждаясь внезапным счастьем, пока мой двоюродный дед Стримон не поднялся со скамьи, чтобы показать, что я его не заметил. Он проговорил, что все мы должны радоваться благополучному появлению на свет младенца, и хотя отец мой будет несомненно разочарован, они еще достаточно молоды и могут позволить себе дождаться расположения богов.
– И все-таки жаль: он пообещал назвать ребенка в честь ее отца Архагора, чтобы имя достойного человека не пропало.
Только тут я наконец вспомнил: какие бы глупости ни лезли мне в голову, а это все-таки ее перворожденное дитя.
Когда я подошел к комнате, женщины сказали мне, что там еще не выполнен обряд очищения, а потому я и сам осквернюсь. Я ответил: "Что ж, пускай", - и вошел. Она лежала с распущенными волосами, влажными и вялыми, словно после долгих мучительных трудов; лицо ее вытянулось, под глазами залегли синие круги. Дитя лежало у нее на руке. Я спросил: "Как ты, матушка?", и она подняла ко мне глаза.
Если муж потерпел поражение в панкратионе, если его исколотили так, что он едва держится на ногах и, кое-как поднявшись с земли, вытирает с глаз кровь, - и в этот момент встречает человека, которого больше всех порадует его поражение, то, сколь ни велико его мужество, что-то он все же выкажет. Так и произошло сейчас, между моей матерью и мною. И, думаю, поняв это, я впервые в жизни познал горе мужчины. Но после того как дождь пролился, его не вернешь на небо.
И в печали этой каждый из нас жалел другого. Она справилась быстрее улыбнулась мне, взяла за руку и сказала, что ей уже лучше. Я чувствовал, что должен поцеловать ее, но комната пропахла женщинами и кровью, кожа матери казалась чужой, а у меня тело сжималось и ежилось.
– Посмотри, это твоя сестра, - сказала она.
Я пока не успел и подумать о девочке. На ней все еще оставался налет рождения, и волосики у нее были как серебро. Я взял ее на руки без опаски, потому что давно привык к щенкам, которые остаются спокойными в твердых руках. Поскольку я не поцеловал мать, то подумал, что ей будет приятно, если я поцелую ребенка. Решился я на это с трудом, но оказалось, что вблизи маленькая пахнет куда приятнее. Я такое замечал потом и у своих детей.
На следующий день, когда я покупал на базаре пищу, ко мне обратился знакомый человек:
– Сын Мирона, о тебе расспрашивал какой-то моряк с письмом. Он сейчас сидит в винной лавке Дурия.
Со мной был Состий, взятый в качестве носильщика. Не знаю уж, что меня толкнуло, но я велел ему:
– Пойди вон к тому прилавку и спроси, сколько стоят кувшины для воды.
Он послушно отправился; из моего пестуна он легко превратился в слугу. Я зашел в винную лавку и спросил:
– Кто спрашивал сына Мирона?
Из-за стола поднялся моряк и вручил мне письмо. Я дал ему небольшое вознаграждение - ровно столько, чтобы он не говорил обо мне ни ради похвалы, ни ради хулы, - потом отошел за угол и разорвал нить, связывающую свиток.
Отец писал, что Сиракузы находятся на грани сдачи. Советовал матери следить за своим здоровьем, хорошо питаться и держаться в тепле. А дальше было сказано: "Что же касается ребенка, то если будет мальчик, оставь его, если же девочка - выброси" [54].
Я застыл с посланием в руке. Малютке нет еще и дня отроду; мне оставалось только принести домой приказ отца. Было ясно, что отдал он его с большой рассудительностью и должной заботой обо мне. С тех пор как он уехал, я узнал кое-что о состоянии наших дел: мы не могли позволить себе затрат на приданое, а если же придется все-таки выплатить его, то в конце концов окажется, что за счет моего наследства. Но я видел, что малышка уже становится для матери радостью и утешением в понесенном ею поражении. И теперь я, когда должен был отобрать ее, думал о боли матери, и эти мысли меня терзали. Я вспомнил, как однажды ощенилась моя сука, а Ксенофонт сказал, что во всем помете нет ни одного щенка, которого стоило бы оставить. Я тогда утопил их всех, а собака пришла ко мне, скулила и трогала лапой мои колени: она думала, что я могу вернуть ей щенят обратно. Именно это воспоминание, думаю, толкнуло меня на грех, вина за который оставалась на мне так долго потом.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126