Дальнейшая борьба, в святость и правоту которой он так верил, ничего, кроме новых жертв, не принесёт. Да это уже и не борьба, а месть за неосуществлённые планы и мечты. Всё, поздно…
А так близка была победа. Так близка… Только центр Руси оставался в руках Советов. Деникинские воины подходили к самой Москве. Даже и позже, когда он собрал лесной отряд, верилось в победу: мужики взбунтуются, Советы они приняли только на первых порах, клюнули на большевистский лозунг — земля крестьянам. А потом те же мужики застонали от продразвёрстки. Многие в леса подались воевать с Советами, казалось, вот-вот бунт охватит все села. И думалось Шилину: создаст он целую крестьянскую армию с мобильными конными отрядами и пойдёт захватывать волости, уезды, целые губернии… Он сочинил тогда листовку-призыв, в которой писал: «Мираж революции рассеялся. Вместо мраморных дворцов и висячих садов мир увидел бескрайнюю пустыню, загромождённую руинами и густо усеянную могилами. Разрушена величайшая в мире держава, до самых основ опустошено хозяйство многомиллионного народа, вырождается и вымирает сам народ. Потоплены в море крови и все высочайшие человеческие ценности: религия, совесть, мораль, право, культура, опыт веков… Над хаосом витает ненавистный дух разрушения… Все честные люди, крестьяне, вас большинство, интеллигенция, — все в бой за святую Русь!..» Листовку эту Шилин напечатал в тысячах экземпляров, рассылал по сёлам и городам. Призывал в свой отряд, которому дал имя Русского народного воинства. Не вышло, не вырос отряд в армию, и теперь, как доложил Ворон-Крюковский, осталось человек сорок. А вскоре и эти сорок человек ему не понадобятся. Крах надежд, крах иллюзий… Осталось только позаботиться о своём собственном спасении, о детях, о жене, высланной в Петушки. Слава богу, хоть жива, не расстреляли.
Дождь разошёлся, по стёклам поползли потёки, закапало с потолка. В хате потемнело, а на душе стало ещё горше, хоть возьми да пусти себе пулю в лоб. Он поднялся, сел, снял с плеча полевую сумку, в которой были крест, взятый в церкви, и фамильное золото, драгоценности — все его богатство. Крест этот приумножил его и достался на диво легко, без насилия и крови. А хорошо бы, если б он ещё представлял и историческую ценность, скажем, принадлежал князю Владимиру — крестителю Руси. Шилин не устоял против искушения взглянуть на крест. Достал из сумки, развернул лоскут ризы, взвесил на руке — тяжёлый.
Когда клал крест назад в сумку, увидел красную картонку — мандат Сорокина, хотел скомкать и выбросить, да тут вспомнил своего родича (он так и не узнал, по чьей же линии они с Сорокиным в родстве). Вспомнил его не нынешнего, а того нескладного гимназиста, без памяти влюблённого в Милу. «Он узнал тогда о моих ночных визитах к Миле, оттого и возненавидел меня», — усмехнулся Шилин, испытывая прилив жалости. А пожалев того, нескладного гимназиста Сорокина, почувствовал удовлетворение: правильно, что подарил ему жизнь. Пусть живёт и помнит этот благородный поступок, пусть благодарит его, Шилина, за такую милость…
Шилин смотрел на мандат, перечитывал фамилию Сорокина и не решался ни скомкать, ни выбросить этот кусочек картона. Держал в руке, ещё не зная, что станет с ним делать. И вдруг понял, какой бесценный документ у него в руках! Этот мандат откроет ему все дороги и двери, он его и спасёт и даст возможность жить, не боясь за своё прошлое. Он уже не Шилин, не Сивак, он — Сорокин.
Шилин толкнул ногой дверь, распахнул её, крикнул с крыльца:
— Поручик Михальцевич!
Откуда-то из сумерек и дождя вышел заштрихованный его косыми нитями Михальцевич в кожаной куртке, перетянутой блестящими ремнями. Ещё б звёздочку на фуражку — типичный комиссар.
— Зайди, — сказал ему Шилин. — Есть разговор.
Прошли в дом, сели на кровать, засветили свечку, что сыскалась у Ворона-Крюковского. Поручик понимал, что зван на беседу важную, секретную; приблизил лицо к лицу штаб-ротмистра, с подчёркнутым вниманием приготовился слушать. Он был полноват, невысок, с большой головой, пухлым лицом, которые подошли бы человеку более внушительного роста. Слабый свет свечки затрепетал на их коричневых огрубевших лицах. Посмотреть со стороны — заговорщики. Толстенький Михальцевич, с глазами навыкате, как у страдающего базедовой болезнью, и словно высеченный из камня, жилистый, костистый Шилин.
— Что делать будем? — спросил Шилин.
— Не понимаю, — мотнул головой Михальцевич.
— С отрядом что делать? Посоветуй.
— Так у нас же задача: двигаться к границе. В Польше полно русских. Войска Перемыкина, Булак-Балаховича…
— С этими шкуродёрами? — показал Шилин на окно, за которым пиликала гармошка.
— По пути вольются новые. От этих потом отделаемся.
— Новые? Такая же мразь прибьётся. Это, дорогой мой поручик, то же самое, что церковь обдирать да костёл латать.
— Тогда не знаю, что делать. Может, порвать со всем и…
— Явиться с повинной? Не то, поручик, не то.
Шилин протянул Михальцевичу мандат Сорокина. Тот, приблизив лицо к самой свечке, прочёл его, уставился на Шилина своими выпученными, словно застывшими глазами.
— И что? — спросил несмело, как будто стесняясь своей недогадливости.
— А то, что этот мандат может быть и моим документом. Я Сорокин, а никакой не Шилин.
Михальцевич заулыбался, радостно и поспешно затряс головой.
— Понимаю, — сказал он. — А тот, настоящий Сорокин где?
— А что ему тут делать без мандата? Возможно, уже к Москве подъезжает… Так вот: я — Сорокин, уполномоченный наркомата просвещения. А ты мой помощник. Устроим и тебе соответствующий документ. А подпись подделаем знаешь чью? Ленина!
— А отряд?
— Эту шваль за собою не потащим. Завтра объявим, что все они вольны делать что хотят. Пусть ими командует Ворон-Крюковский.
На этой половине хаты они и остались вдвоём на ночь. А Ворон-Крюковский устроился в передней половине на двух скамьях.
…Засыпал Шилин с лёгкой душой, будто вызволился от тяжкой ноши или ушёл от грозной погони. На память пришла фронтовая песня, и он повторял и повторял строчки про горящую землицу-мать, про белого коня, летящего навстречу ночи… Так и уснул с песней в голове.
Ему и впрямь приснился белый конь, и он сам в седле, — упираясь в тугие стремена, мчится по широкому, без конца и края полю, припав к белой конской гриве, и ветер резко сечёт по лицу, и он, Шилин, чувствует себя совсем молодым, ему впервые привалило счастье вот так ощутить простор и скорость полёта. «Ах, как хорошо, как легко мне, как я счастлив, ибо все меня любят и я их люблю, и коня своего белогривого, и это раздольное русское поле…» Но вдруг поле словно оборвалось — впереди отвесная круча и внизу чёрная бездна, там что-то бурлит и кипит. Конь остановился, повернул к седоку голову, словно спрашивая совета, куда дальше скакать, и, не получив его, взвился на дыбы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44
А так близка была победа. Так близка… Только центр Руси оставался в руках Советов. Деникинские воины подходили к самой Москве. Даже и позже, когда он собрал лесной отряд, верилось в победу: мужики взбунтуются, Советы они приняли только на первых порах, клюнули на большевистский лозунг — земля крестьянам. А потом те же мужики застонали от продразвёрстки. Многие в леса подались воевать с Советами, казалось, вот-вот бунт охватит все села. И думалось Шилину: создаст он целую крестьянскую армию с мобильными конными отрядами и пойдёт захватывать волости, уезды, целые губернии… Он сочинил тогда листовку-призыв, в которой писал: «Мираж революции рассеялся. Вместо мраморных дворцов и висячих садов мир увидел бескрайнюю пустыню, загромождённую руинами и густо усеянную могилами. Разрушена величайшая в мире держава, до самых основ опустошено хозяйство многомиллионного народа, вырождается и вымирает сам народ. Потоплены в море крови и все высочайшие человеческие ценности: религия, совесть, мораль, право, культура, опыт веков… Над хаосом витает ненавистный дух разрушения… Все честные люди, крестьяне, вас большинство, интеллигенция, — все в бой за святую Русь!..» Листовку эту Шилин напечатал в тысячах экземпляров, рассылал по сёлам и городам. Призывал в свой отряд, которому дал имя Русского народного воинства. Не вышло, не вырос отряд в армию, и теперь, как доложил Ворон-Крюковский, осталось человек сорок. А вскоре и эти сорок человек ему не понадобятся. Крах надежд, крах иллюзий… Осталось только позаботиться о своём собственном спасении, о детях, о жене, высланной в Петушки. Слава богу, хоть жива, не расстреляли.
Дождь разошёлся, по стёклам поползли потёки, закапало с потолка. В хате потемнело, а на душе стало ещё горше, хоть возьми да пусти себе пулю в лоб. Он поднялся, сел, снял с плеча полевую сумку, в которой были крест, взятый в церкви, и фамильное золото, драгоценности — все его богатство. Крест этот приумножил его и достался на диво легко, без насилия и крови. А хорошо бы, если б он ещё представлял и историческую ценность, скажем, принадлежал князю Владимиру — крестителю Руси. Шилин не устоял против искушения взглянуть на крест. Достал из сумки, развернул лоскут ризы, взвесил на руке — тяжёлый.
Когда клал крест назад в сумку, увидел красную картонку — мандат Сорокина, хотел скомкать и выбросить, да тут вспомнил своего родича (он так и не узнал, по чьей же линии они с Сорокиным в родстве). Вспомнил его не нынешнего, а того нескладного гимназиста, без памяти влюблённого в Милу. «Он узнал тогда о моих ночных визитах к Миле, оттого и возненавидел меня», — усмехнулся Шилин, испытывая прилив жалости. А пожалев того, нескладного гимназиста Сорокина, почувствовал удовлетворение: правильно, что подарил ему жизнь. Пусть живёт и помнит этот благородный поступок, пусть благодарит его, Шилина, за такую милость…
Шилин смотрел на мандат, перечитывал фамилию Сорокина и не решался ни скомкать, ни выбросить этот кусочек картона. Держал в руке, ещё не зная, что станет с ним делать. И вдруг понял, какой бесценный документ у него в руках! Этот мандат откроет ему все дороги и двери, он его и спасёт и даст возможность жить, не боясь за своё прошлое. Он уже не Шилин, не Сивак, он — Сорокин.
Шилин толкнул ногой дверь, распахнул её, крикнул с крыльца:
— Поручик Михальцевич!
Откуда-то из сумерек и дождя вышел заштрихованный его косыми нитями Михальцевич в кожаной куртке, перетянутой блестящими ремнями. Ещё б звёздочку на фуражку — типичный комиссар.
— Зайди, — сказал ему Шилин. — Есть разговор.
Прошли в дом, сели на кровать, засветили свечку, что сыскалась у Ворона-Крюковского. Поручик понимал, что зван на беседу важную, секретную; приблизил лицо к лицу штаб-ротмистра, с подчёркнутым вниманием приготовился слушать. Он был полноват, невысок, с большой головой, пухлым лицом, которые подошли бы человеку более внушительного роста. Слабый свет свечки затрепетал на их коричневых огрубевших лицах. Посмотреть со стороны — заговорщики. Толстенький Михальцевич, с глазами навыкате, как у страдающего базедовой болезнью, и словно высеченный из камня, жилистый, костистый Шилин.
— Что делать будем? — спросил Шилин.
— Не понимаю, — мотнул головой Михальцевич.
— С отрядом что делать? Посоветуй.
— Так у нас же задача: двигаться к границе. В Польше полно русских. Войска Перемыкина, Булак-Балаховича…
— С этими шкуродёрами? — показал Шилин на окно, за которым пиликала гармошка.
— По пути вольются новые. От этих потом отделаемся.
— Новые? Такая же мразь прибьётся. Это, дорогой мой поручик, то же самое, что церковь обдирать да костёл латать.
— Тогда не знаю, что делать. Может, порвать со всем и…
— Явиться с повинной? Не то, поручик, не то.
Шилин протянул Михальцевичу мандат Сорокина. Тот, приблизив лицо к самой свечке, прочёл его, уставился на Шилина своими выпученными, словно застывшими глазами.
— И что? — спросил несмело, как будто стесняясь своей недогадливости.
— А то, что этот мандат может быть и моим документом. Я Сорокин, а никакой не Шилин.
Михальцевич заулыбался, радостно и поспешно затряс головой.
— Понимаю, — сказал он. — А тот, настоящий Сорокин где?
— А что ему тут делать без мандата? Возможно, уже к Москве подъезжает… Так вот: я — Сорокин, уполномоченный наркомата просвещения. А ты мой помощник. Устроим и тебе соответствующий документ. А подпись подделаем знаешь чью? Ленина!
— А отряд?
— Эту шваль за собою не потащим. Завтра объявим, что все они вольны делать что хотят. Пусть ими командует Ворон-Крюковский.
На этой половине хаты они и остались вдвоём на ночь. А Ворон-Крюковский устроился в передней половине на двух скамьях.
…Засыпал Шилин с лёгкой душой, будто вызволился от тяжкой ноши или ушёл от грозной погони. На память пришла фронтовая песня, и он повторял и повторял строчки про горящую землицу-мать, про белого коня, летящего навстречу ночи… Так и уснул с песней в голове.
Ему и впрямь приснился белый конь, и он сам в седле, — упираясь в тугие стремена, мчится по широкому, без конца и края полю, припав к белой конской гриве, и ветер резко сечёт по лицу, и он, Шилин, чувствует себя совсем молодым, ему впервые привалило счастье вот так ощутить простор и скорость полёта. «Ах, как хорошо, как легко мне, как я счастлив, ибо все меня любят и я их люблю, и коня своего белогривого, и это раздольное русское поле…» Но вдруг поле словно оборвалось — впереди отвесная круча и внизу чёрная бездна, там что-то бурлит и кипит. Конь остановился, повернул к седоку голову, словно спрашивая совета, куда дальше скакать, и, не получив его, взвился на дыбы.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44