Крышка»). В первые часы ареста Тухачевский не выработал плана защиты на допросе, не знал еще, чем располагает следствие, и мог действовать лишь в духе вполне понятного, голословного отрицания. В день ареста Тухачевский находился в самом психологически неустойчивом положении — происходил переход от великого почета к его утрате. Для следствия важно было получить от него первые показания еще до возвращения в Москву, до того, как о его аресте станет известно в столице, в Наркомате обороны, в Политуправлении РККА.
Такую новость удержать в секрете было невозможно! И никто не сомневался, что из Куйбышева, от сторонников Тухачевского, сразу последуют секретные кодовые звонки в разные стороны — другим виднейшим сторонникам оппозиции.
Б. Викторову кажется невероятным, что в папках с делом о заговоре не было протоколов с допросами, помеченными днем ареста. Он пишет: «Вот что сразу обратило на себя внимание: несоответствие дат арестов с датами первых допросов, которые были учинены спустя несколько дней. Не могло же быть так, чтобы арестованных не допрашивали? Предположили, что допросы велись, но показания не устраивали тех, кто возбудил это дело. Показания, безусловно, были нужны, но какие? Только и только признательные. Получить их надо было любой ценой».
В таких рассуждениях нет никакой логики. Во-первых, непонятно, почему Сталину, Ежову и Вышинскому нужны были сразу признательные показания? Почему они не могли 3-4 дня подождать? У них имелось времени достаточно: они являлись несомненными победителями, сидели крепко, им некого было бояться (новым командующим в Московском военном округе фактически уже стал вполне надежный человек — знаменитый глава Первой конной армии — маршал С. Буденный!). Во-вторых, конечно, могло быть и так, что арестованных в первые дни не допрашивали по психологическим соображениям: давали подумать, вели с ними лишь небольшие разъяснительные беседы, убеждая покаяться. В конце концов — устраивать допрос сразу или через несколько дней — это вопрос лишь следственной тактики, которая всегда меняется в зависимости от личности подсудимого. Гораздо важнее было сделать так, чтобы «задержанный» сам рвался на допрос! В-третьих, арестованные, по крайней мере часть их, несомненно, давали первые показания еще до привоза их в Москву. Поэтому торопиться с новыми допросами не было необходимости, требовалось осмыслить полученные данные и проверить их.
Викторов достаточно прозрачно намекает, что раз на некоторых протоколах имелись серо-бурые пятна (следы капель крови, как установлено судебно-химической экспертизой), то, значит, дело ясное: обвиняемых хлестали по щекам, пытали, и они подписывали лживые протоколы против воли.
Для доказательства этого тезиса приводятся отрывки из показаний следователя Ушакова, данные позже следственной комиссии:
«Мне дали допрашивать Тухачевского, который уже с 26 мая сознался у меня. Я, почти не ложась спать, вытаскивал от них (Тухачевского и Якира. — В.Л.) побольше фактов, побольше заговорщиков. Даже в день процесса я отобрал от Тухачевского дополнительные показания об участии в заговоре Апанасенко и других».
«Вызвал Фельдмана в кабинет, заперся с ним в кабинете, и к вечеру 19 мая (т.е. всего через три дня после ареста. — В.Л.) Фельдман написал заявление о заговоре с участием Тухачевского, Якира, Эйдемана и других».
Эти примеры мало убедительны. Пятна крови могли появиться на протоколах самым банальным и случайным образом: следователь чинил карандаш и случайно порезался, у него самого от яростного раздражения и душевного напряжения вдруг пошла носом кровь. А могло быть и так, что эти пятна заинтересованное лицо «посадило» на бумагу много позже. То, что следователь на 8 часов заперся с Фельдманом в кабинете для разговора о его тайной деятельности, а к вечеру он написал заявление «о заговоре с участием Тухачевского, Якира, Уборевича и других», — это еще не доказательство, что он его там избивал резиновой дубинкой или чем-нибудь подобным! Да и вряд ли Фельдман выдержал бы восемь часов избиений! Сама длительность допроса говорит как раз об обратном: следователь держался «в рамках», будучи опытным психологом, терпеливо убеждал, давал всякие обещания, яро поносил Тухачевского, как вполне изобличенного, вкрадчиво советовал подумать о себе и семье.
Упорнее всех отстаивал на следствии свою невиновность Примаков. Все обвинения он категорически отклонял, указывая на их, по его мнению, абсурдность, ссылаясь на свою безупречную революционную биографию. Только одно слабое место в ней имелось: в период дискуссии 20-х годов он вел открытую агитацию среди своих бойцов и командиров в пользу Троцкого. В остальном же действительно было придраться трудно. Отец его Марк Григорьевич (ум. в 1921) происходил из казаков. Был владельцем хутора, занимался сельским хозяйством, а одновременно около 30 лет учительствовал в соседнем селе. Имел 4-х сыновей и прислугу из женщин для домашних работ. Виталий рос под влиянием деда, запорожского казака, постоянно вспоминавшего Сечь и казацкие походы. Кончил сельскую школу и Черниговскую гимназию. За неукротимый характер товарищи звали его «печенегом». Находился в большой дружбе с семейством знаменитого украинского писателя М. Коцюбинского. Его сыном Юрием (позже известным деятелем советского правительства на Украине) был привлечен к работе в молодежной революционной организации. С 1913 г. считал себя социал-демократом, с января 1914 г. — большевиком, руководил рабочими кружками, вел революционную работу среди солдат гарнизона. За агитацию против войны был осужден на вечную ссылку в Сибирь (февраль 1915). Февральская революция освободила его. Работал сначала в Чернигове, потом в Киевском большевистском комитете, затем снова в Чернигове, где по партийному заданию вступил рядовым в полк. С этого начинается его стремительная карьера: избран делегатом II Всероссийского съезда Советов, затем во ВЦИК, участвует в штурме Зимнего дворца, в Харькове, по поручению ВЦИК организует полк Червоного казачества, которой скоро становится крупной силой и приобретает громкую славу. Занимает посты командира полка, бригады, дивизии, корпуса (с ноября 1920). Потом он начальник Высшей кавалерийской школы в Ленинграде (1924— 1925), командир Уральских стрелковых корпусов, военный атташе (Япония, Афганистан), заместитель командующего в округах (Северо-Кавказский, Ленинградский). Работу свою любил, отличался высокой квалификацией и громадной работоспособностью. Сам о себе говорил: «Для себя считаю желательной военную работу в коннице. Люблю кавалерийское дело». (Автобиография. — В кн.: Червоное казачество. Воспоминания ветеранов. М., 1969, с.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189
Такую новость удержать в секрете было невозможно! И никто не сомневался, что из Куйбышева, от сторонников Тухачевского, сразу последуют секретные кодовые звонки в разные стороны — другим виднейшим сторонникам оппозиции.
Б. Викторову кажется невероятным, что в папках с делом о заговоре не было протоколов с допросами, помеченными днем ареста. Он пишет: «Вот что сразу обратило на себя внимание: несоответствие дат арестов с датами первых допросов, которые были учинены спустя несколько дней. Не могло же быть так, чтобы арестованных не допрашивали? Предположили, что допросы велись, но показания не устраивали тех, кто возбудил это дело. Показания, безусловно, были нужны, но какие? Только и только признательные. Получить их надо было любой ценой».
В таких рассуждениях нет никакой логики. Во-первых, непонятно, почему Сталину, Ежову и Вышинскому нужны были сразу признательные показания? Почему они не могли 3-4 дня подождать? У них имелось времени достаточно: они являлись несомненными победителями, сидели крепко, им некого было бояться (новым командующим в Московском военном округе фактически уже стал вполне надежный человек — знаменитый глава Первой конной армии — маршал С. Буденный!). Во-вторых, конечно, могло быть и так, что арестованных в первые дни не допрашивали по психологическим соображениям: давали подумать, вели с ними лишь небольшие разъяснительные беседы, убеждая покаяться. В конце концов — устраивать допрос сразу или через несколько дней — это вопрос лишь следственной тактики, которая всегда меняется в зависимости от личности подсудимого. Гораздо важнее было сделать так, чтобы «задержанный» сам рвался на допрос! В-третьих, арестованные, по крайней мере часть их, несомненно, давали первые показания еще до привоза их в Москву. Поэтому торопиться с новыми допросами не было необходимости, требовалось осмыслить полученные данные и проверить их.
Викторов достаточно прозрачно намекает, что раз на некоторых протоколах имелись серо-бурые пятна (следы капель крови, как установлено судебно-химической экспертизой), то, значит, дело ясное: обвиняемых хлестали по щекам, пытали, и они подписывали лживые протоколы против воли.
Для доказательства этого тезиса приводятся отрывки из показаний следователя Ушакова, данные позже следственной комиссии:
«Мне дали допрашивать Тухачевского, который уже с 26 мая сознался у меня. Я, почти не ложась спать, вытаскивал от них (Тухачевского и Якира. — В.Л.) побольше фактов, побольше заговорщиков. Даже в день процесса я отобрал от Тухачевского дополнительные показания об участии в заговоре Апанасенко и других».
«Вызвал Фельдмана в кабинет, заперся с ним в кабинете, и к вечеру 19 мая (т.е. всего через три дня после ареста. — В.Л.) Фельдман написал заявление о заговоре с участием Тухачевского, Якира, Эйдемана и других».
Эти примеры мало убедительны. Пятна крови могли появиться на протоколах самым банальным и случайным образом: следователь чинил карандаш и случайно порезался, у него самого от яростного раздражения и душевного напряжения вдруг пошла носом кровь. А могло быть и так, что эти пятна заинтересованное лицо «посадило» на бумагу много позже. То, что следователь на 8 часов заперся с Фельдманом в кабинете для разговора о его тайной деятельности, а к вечеру он написал заявление «о заговоре с участием Тухачевского, Якира, Уборевича и других», — это еще не доказательство, что он его там избивал резиновой дубинкой или чем-нибудь подобным! Да и вряд ли Фельдман выдержал бы восемь часов избиений! Сама длительность допроса говорит как раз об обратном: следователь держался «в рамках», будучи опытным психологом, терпеливо убеждал, давал всякие обещания, яро поносил Тухачевского, как вполне изобличенного, вкрадчиво советовал подумать о себе и семье.
Упорнее всех отстаивал на следствии свою невиновность Примаков. Все обвинения он категорически отклонял, указывая на их, по его мнению, абсурдность, ссылаясь на свою безупречную революционную биографию. Только одно слабое место в ней имелось: в период дискуссии 20-х годов он вел открытую агитацию среди своих бойцов и командиров в пользу Троцкого. В остальном же действительно было придраться трудно. Отец его Марк Григорьевич (ум. в 1921) происходил из казаков. Был владельцем хутора, занимался сельским хозяйством, а одновременно около 30 лет учительствовал в соседнем селе. Имел 4-х сыновей и прислугу из женщин для домашних работ. Виталий рос под влиянием деда, запорожского казака, постоянно вспоминавшего Сечь и казацкие походы. Кончил сельскую школу и Черниговскую гимназию. За неукротимый характер товарищи звали его «печенегом». Находился в большой дружбе с семейством знаменитого украинского писателя М. Коцюбинского. Его сыном Юрием (позже известным деятелем советского правительства на Украине) был привлечен к работе в молодежной революционной организации. С 1913 г. считал себя социал-демократом, с января 1914 г. — большевиком, руководил рабочими кружками, вел революционную работу среди солдат гарнизона. За агитацию против войны был осужден на вечную ссылку в Сибирь (февраль 1915). Февральская революция освободила его. Работал сначала в Чернигове, потом в Киевском большевистском комитете, затем снова в Чернигове, где по партийному заданию вступил рядовым в полк. С этого начинается его стремительная карьера: избран делегатом II Всероссийского съезда Советов, затем во ВЦИК, участвует в штурме Зимнего дворца, в Харькове, по поручению ВЦИК организует полк Червоного казачества, которой скоро становится крупной силой и приобретает громкую славу. Занимает посты командира полка, бригады, дивизии, корпуса (с ноября 1920). Потом он начальник Высшей кавалерийской школы в Ленинграде (1924— 1925), командир Уральских стрелковых корпусов, военный атташе (Япония, Афганистан), заместитель командующего в округах (Северо-Кавказский, Ленинградский). Работу свою любил, отличался высокой квалификацией и громадной работоспособностью. Сам о себе говорил: «Для себя считаю желательной военную работу в коннице. Люблю кавалерийское дело». (Автобиография. — В кн.: Червоное казачество. Воспоминания ветеранов. М., 1969, с.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189