они ратовали против нэпманов, кулаков, бюрократов-перерожденцев, против сделок с иностранной буржуазией, за мировую пролетарскую революцию, против уступок Чемберлену… Но с другой стороны ведь большинство партии их отвергло, а воля большинства для коммунистов-большевиков – высший закон и нельзя же допускать раскола, когда наша страна – осажденная крепость…
Мара возражал мне серьезно, как равному, ссылался на пример Ленина – он же выступал против большинства, если речь шла о принципах, основах, о судьбах революции, когда спорили о Брестском мире, о введении нэпа, а тогда положение было потруднее, чем теперь. Он познакомил меня со «связным Центра» – «товарищем Володей», то был Эма Казакевич, будущий писатель, сталинский лауреат. Эта часть его биографии, насколько я знаю, до его смерти была известна только нескольким самым близким людям. Один раз Мара брал меня «на дело»: мы привезли на извозчике тяжеленный чемодан – ручную печатную машину «американку», и я ее по частям перепрятывал у нескольких моих приятелей. В начале марта Мару арестовали; оба пакета, о которых он многозначительно сказал: «Часть архива Центра, особо конспиративная», я дал перепрятать Ивану Калянику. Его отец, директор завода, был непоколебимым сталинцем, а Ваня сочувствовал оппозиции, хотя больше интересовался стихами – мы считали его лучшим поэтом «Порыва», – девчатами и доброй выпивкой. Но именно к нему-то и пришли с обыском. Никого из других моих друзей, хранивших части «американки» и кое-какую литературу, не тронули. Видимо, на Ивана донес наш тогдашний общий приятель. Ваня держался великолепно, не назвал ни одного имени ни обыскивавшим, ни отцу. Тот был потрясен, когда в его квартире, в проеме между верхом печи-голландки и потолком, обнаружили пакеты, в которых оказались протоколы и резолюции подпольного центра оппозиции, тексты листовок, проекты воззваний, шифры, списки арестованных и т.п. Ваня говорил чистую правду, утверждая, что не знает содержимого пакетов, не знал этого и я. Но он так же упрямо твердил, что не знает, как страшные пакеты попали на его печку, и на все наводящие вопросы отвечал, что никого не подозревает, не помнит, кто именно к нему приходил в последние дни, и вообще всю неделю был пьян. К чести его отца Ивана-старшего надо сказать, что он тоже не стал помогать оперативникам, сославшись на то, что мало бывает дома; его завод находился в другом городе, и он действительно только наезжал в Харьков, но о наших настроениях знал достаточно, так как нередко выпивал с нами и спорил. Ивану велели на следующий день прийти в ГПУ на допрос. Разумеется, я пошел с ним и признался, что это я спрятал пакеты без ведома хозяев квартиры, но что в них было – не знаю, честное слово! – и это была правда. А кто просил меня прятать – не скажу, так как обещал не говорить, и нечего взывать к моему долгу. Хотя я не состою в комсомоле, но идейно считаю себя коммунистом-большевиком-ленинцем, и мой долг велит мне не откровенничать в данном случае, так как органы ГПУ ведут неправильную линию, преследуют настоящих ленинцев. Уходя с Ваней, я был уверен, что меня арестуют, простился с девочкой, в которую был тогда влюблен, запасся папиросами и написал письмо родителям. Его должна была передать та же девочка через общих знакомых. Следователь сперва грозил и насмешничал: тоже мне конспираторы, вам еще в сыщиковразбойников играть. Мы за вашим ученым братцем и за вами уже давно за каждым шагом следили. Мы про вас больше знаем, чем вы сами знаете. Сколько раз потом слышал эту сакраментальную формулу и всегда убеждался в ее примитивной лживости. В тот раз они не нашли ничего из того, что было спрятано у нескольких моих школьных товарищей.
Потом Ваню отпустили, и уже два следователя «воспитывали» меня, а я пытался их агитировать, и мне казалось даже, что произвожу впечатление, цитируя наизусть Ленина и Троцкого, приводя неопровержимые факты, – в первом издании «Вопросов ленинизма» Сталин сам писал, что говорить о возможности построения социализма в одной стране, значит верить в утопию, глупую и притом вредную – национал-социалистическую… Но вечером они отпустили и меня, взяв подписку о невыезде. Я едва ли не огорчился: ведь уже состоялось такое волнующее прощание, она впервые поцеловала меня, потому что предстояла долгая разлука. Я чувствовал себя доблестным революционером, наследником народовольцев и старых большевиков… А тут просто выставили за дверь, как нашкодившего мальчишку. Все же хватило ума сообразить, что за мной будут следить, и в последующие дни я так петлял между посещениями разных друзей, знакомых и незнакомых, что не навел ни на кого из тех, кто мог быть интересен оперативникам ГПУ. Мне повезло: именно тогда я на целую неделю получил работу – собирать подписку на газеты и журналы. Поэтому я мог законно бродить по учреждениям, заводам и жилкооперативам, всучая рекламные проспекты и бланки для подписки (денег я не собирал, подписчики потом должны были сами платить почте). К тому же я знал множество проходных дворов, лазов, щелей в заборах и т.п. Радуясь своему хитроумию, я занялся распространением листовки-протеста против арестов большевиков-ленинцев, против «самоуправства сталинских жандармов». Два моих приятеля разбросали по десятку листовок на Электрозаводе и на заводе молотилок «Серп и молот», на их след так и не напали, так как они там часто бывали и до и после как «производственные практиканты», а я рассовал дюжину на паровозном заводе, куда ходил в библиотеку с проспектами, две штуки даже наклеил на дверях завкома и не удержался, похвастался тому же приятелю, который раньше знал про Ивана. На следующую ночь (29 марта) меня наконец арестовали…
Диковинно было вспоминать в полевой тюрьме и позднее в пересылках Бреста, Орла, Горького и даже в самой благоустроенной и благополучной из всех тюрем, в которых я побывал, в Бутырках, о десяти днях, проведенных во внутреннем корпусе Харьковского допра (дом принудительных работ – слово «тюрьма» тогда считалось старорежимным, почти как «каторга»)… Камера на троих, чистая, светлая; окно, разумеется, без намордника; через стену внутреннего двора корпус уголовников, откуда слышались блатные песни, громогласные переговоры или перебранка с этажа на этаж. Каждое утро через кормушку можно было купить – нам оставляли по несколько рублей наличными – газеты, журналы, а через день приходил «ларек», торговавший французскими булками, колбасой, сыром, конфетами. Библиотекарша тоже приходила через день, можно было даже заказать желаемую книгу. Кормили нас невкусно, но сытно. Обед всегда был мясным, а иногда и на завтрак, и на ужин давали мясную лапшу или кашу с мясом. Надзиратели обращались к нам «товарищи».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195
Мара возражал мне серьезно, как равному, ссылался на пример Ленина – он же выступал против большинства, если речь шла о принципах, основах, о судьбах революции, когда спорили о Брестском мире, о введении нэпа, а тогда положение было потруднее, чем теперь. Он познакомил меня со «связным Центра» – «товарищем Володей», то был Эма Казакевич, будущий писатель, сталинский лауреат. Эта часть его биографии, насколько я знаю, до его смерти была известна только нескольким самым близким людям. Один раз Мара брал меня «на дело»: мы привезли на извозчике тяжеленный чемодан – ручную печатную машину «американку», и я ее по частям перепрятывал у нескольких моих приятелей. В начале марта Мару арестовали; оба пакета, о которых он многозначительно сказал: «Часть архива Центра, особо конспиративная», я дал перепрятать Ивану Калянику. Его отец, директор завода, был непоколебимым сталинцем, а Ваня сочувствовал оппозиции, хотя больше интересовался стихами – мы считали его лучшим поэтом «Порыва», – девчатами и доброй выпивкой. Но именно к нему-то и пришли с обыском. Никого из других моих друзей, хранивших части «американки» и кое-какую литературу, не тронули. Видимо, на Ивана донес наш тогдашний общий приятель. Ваня держался великолепно, не назвал ни одного имени ни обыскивавшим, ни отцу. Тот был потрясен, когда в его квартире, в проеме между верхом печи-голландки и потолком, обнаружили пакеты, в которых оказались протоколы и резолюции подпольного центра оппозиции, тексты листовок, проекты воззваний, шифры, списки арестованных и т.п. Ваня говорил чистую правду, утверждая, что не знает содержимого пакетов, не знал этого и я. Но он так же упрямо твердил, что не знает, как страшные пакеты попали на его печку, и на все наводящие вопросы отвечал, что никого не подозревает, не помнит, кто именно к нему приходил в последние дни, и вообще всю неделю был пьян. К чести его отца Ивана-старшего надо сказать, что он тоже не стал помогать оперативникам, сославшись на то, что мало бывает дома; его завод находился в другом городе, и он действительно только наезжал в Харьков, но о наших настроениях знал достаточно, так как нередко выпивал с нами и спорил. Ивану велели на следующий день прийти в ГПУ на допрос. Разумеется, я пошел с ним и признался, что это я спрятал пакеты без ведома хозяев квартиры, но что в них было – не знаю, честное слово! – и это была правда. А кто просил меня прятать – не скажу, так как обещал не говорить, и нечего взывать к моему долгу. Хотя я не состою в комсомоле, но идейно считаю себя коммунистом-большевиком-ленинцем, и мой долг велит мне не откровенничать в данном случае, так как органы ГПУ ведут неправильную линию, преследуют настоящих ленинцев. Уходя с Ваней, я был уверен, что меня арестуют, простился с девочкой, в которую был тогда влюблен, запасся папиросами и написал письмо родителям. Его должна была передать та же девочка через общих знакомых. Следователь сперва грозил и насмешничал: тоже мне конспираторы, вам еще в сыщиковразбойников играть. Мы за вашим ученым братцем и за вами уже давно за каждым шагом следили. Мы про вас больше знаем, чем вы сами знаете. Сколько раз потом слышал эту сакраментальную формулу и всегда убеждался в ее примитивной лживости. В тот раз они не нашли ничего из того, что было спрятано у нескольких моих школьных товарищей.
Потом Ваню отпустили, и уже два следователя «воспитывали» меня, а я пытался их агитировать, и мне казалось даже, что произвожу впечатление, цитируя наизусть Ленина и Троцкого, приводя неопровержимые факты, – в первом издании «Вопросов ленинизма» Сталин сам писал, что говорить о возможности построения социализма в одной стране, значит верить в утопию, глупую и притом вредную – национал-социалистическую… Но вечером они отпустили и меня, взяв подписку о невыезде. Я едва ли не огорчился: ведь уже состоялось такое волнующее прощание, она впервые поцеловала меня, потому что предстояла долгая разлука. Я чувствовал себя доблестным революционером, наследником народовольцев и старых большевиков… А тут просто выставили за дверь, как нашкодившего мальчишку. Все же хватило ума сообразить, что за мной будут следить, и в последующие дни я так петлял между посещениями разных друзей, знакомых и незнакомых, что не навел ни на кого из тех, кто мог быть интересен оперативникам ГПУ. Мне повезло: именно тогда я на целую неделю получил работу – собирать подписку на газеты и журналы. Поэтому я мог законно бродить по учреждениям, заводам и жилкооперативам, всучая рекламные проспекты и бланки для подписки (денег я не собирал, подписчики потом должны были сами платить почте). К тому же я знал множество проходных дворов, лазов, щелей в заборах и т.п. Радуясь своему хитроумию, я занялся распространением листовки-протеста против арестов большевиков-ленинцев, против «самоуправства сталинских жандармов». Два моих приятеля разбросали по десятку листовок на Электрозаводе и на заводе молотилок «Серп и молот», на их след так и не напали, так как они там часто бывали и до и после как «производственные практиканты», а я рассовал дюжину на паровозном заводе, куда ходил в библиотеку с проспектами, две штуки даже наклеил на дверях завкома и не удержался, похвастался тому же приятелю, который раньше знал про Ивана. На следующую ночь (29 марта) меня наконец арестовали…
Диковинно было вспоминать в полевой тюрьме и позднее в пересылках Бреста, Орла, Горького и даже в самой благоустроенной и благополучной из всех тюрем, в которых я побывал, в Бутырках, о десяти днях, проведенных во внутреннем корпусе Харьковского допра (дом принудительных работ – слово «тюрьма» тогда считалось старорежимным, почти как «каторга»)… Камера на троих, чистая, светлая; окно, разумеется, без намордника; через стену внутреннего двора корпус уголовников, откуда слышались блатные песни, громогласные переговоры или перебранка с этажа на этаж. Каждое утро через кормушку можно было купить – нам оставляли по несколько рублей наличными – газеты, журналы, а через день приходил «ларек», торговавший французскими булками, колбасой, сыром, конфетами. Библиотекарша тоже приходила через день, можно было даже заказать желаемую книгу. Кормили нас невкусно, но сытно. Обед всегда был мясным, а иногда и на завтрак, и на ужин давали мясную лапшу или кашу с мясом. Надзиратели обращались к нам «товарищи».
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195