Там опять что-то переделали… Дал почитать «Комсомольскую правду», очень интересная статья про атомную бомбу, это я потом расскажу, и про турнир шашистов… Я начал было читать, но он стал говорить еще о чем-то, о спорте, о разном и так, между прочим спросил:
– А вы такого-то знаете?
– Конечно, знаю, мы с ним два года вместе работали. Потом он на фронт ушел.
– Вы, говорит, еще в начале войны встречались. (Они удивительно осведомлены, иногда мне кажется, что они буквально все знают) А сколько раз и где?
Ну я ничего не подозреваю, этот человек ведь член партии, фронтовик, вспоминаю, мы с ним на совещаниях вместе бывали, в коридорах случалось встретиться, мы на одном этаже работали; в буфете, кажется, в метро…
– А разговаривали?
– Разумеется, но просто как знакомые, мы домами не встречались.
– О чем же все-таки разговаривали?
– Я, хоть убей, не помню, случайные, такие краткие встречи… О работе, наверное…
– Ну как же так? Ведь война уже началась, Москву бомбили. Неужели вы об этом ни слова не говорили? Вы скрываете, хотите запутать следствие…
– Да нет, говорю, вероятно, и об этом тоже… Но клянусь вам, говорю, что не помню, что именно и когда…
– Ну что же вы, радовались, что наша армия отходит, а немцы бомбят Москву – советскую столицу?
– Да что вы, что вы, ни в коем случае! Никогда! Да кто же мог бы?! Напротив, огорчались, конечно…
– Огорчались? Жалели, значит?
– Конечно.
– Ну ладно, читайте пока газету.
Стал я читать, а он сидит и пишет, а потом подсовывает мне протокол: «Такой-то служил со мной там-то… в июле и августе 41-го года мы систематически вели пораженческие разговоры, он доказывал, что Красная Армия панически отступает, что немецкая авиация превосходит нашу и Москва должна неизбежно пасть…»
Я говорю, как же так, ведь этого же не было, я так не говорил. А он как стукнет кулаком по столу и глаза опять, как у убийцы, орет матом.
– Ты, сволочь, вилять вздумал, ты только что признался, а теперь назад, как рак? Оскорбляешь следствие, мерзавец, смеешь нахально врать. Что же это я сам придумал что ли? Я тебя в холодный карцер на двадцать суток, сгниешь на хлебе и воде…
Так орал, что я даже расплакался и подписал.
– Как же вы могли? Да вы понимаете, что наделали? Неужели вы думаете, вам легче будет, если еще одного невинного посадят? Ох и дерьмо же вы, господин спортсмен!… Вы обязаны теперь немедленно писать жалобу, заявление, что вас вынудили дать ложные показания… Вот пример, как трус становится подлецом… Да что вы ему объясняете, это же не человек, а мокрица!
Добросмыслов беспомощно моргал, хныкал, сморкался, пытался объяснять, но постепенно приходил в себя и снова петушился.
– Что значит «невинный»? Я сам невинный, а вот меня лидером объявили. Что же я могу поделать?… Это выше моих сил. Какое еще заявление?! Вы что, с ума сошли? Он же меня убьет, сгноит в карцере. Попрошу всетаки выбирать выражения. Вы не имеете права оскорблять! Видали мы таких героев… У меня здоровье подорвано… Я человек умственного труда, и нет такого спорта, чтобы в холодном карцере с туберкулезом, с больными почками. Я вообще не желаю с вами разговаривать. Не читайте мне морали, вы еще не доросли…
А через полчаса он уже играл в шахматы с неизменно преданным ему Джорджеску: «Марш вперед, марш вперед, черные гусары» – и хвастался, что выиграл, продумав комбинацию за шесть ходов вперед…
Глава тридцать третья. Только справедливости…
В октябре московское следствие было наконец закончено. Но я напрасно надеялся, что следователи отпустят меня, убедившись в нелепости дела, к тому же так явно устаревшего. Ведь тогда, весной 45-го года, меня обвинили в клевете на союзников, потому что я говорил: «Черчилль был и будет врагом Советской власти», доказывал, что в Германии нам придется соперничать с американцами и англичанами и добиваться дружбы немцев, что немецкие рабочие должны быть нашил союзниками против англо-американских капиталистов…
В марте 1945 года председатель фронтовой парткомиссии, седеющий подполковник в очках, бубнил ровным, хрипловатым голосом, что все эти рассуждения «демагогия с троцкистским душком… Грубые политические ошибки, порочная недооценка единого международного антифашистского фронта и руководящей роли Советского Союза… непонимание или намеренное нежелание понять исторические установки партии и лично товарища Сталина по линии внешней политики в свете Тегеранской и Ялтинской конференций…»
А месяц спустя следователь контрразведки показал аккуратно напечатанный листок: «…систематические антисоветские высказывания, выразившиеся в защите немцев, в клевете на союзников, клевете на советскую печать и на советского писателя Эренбурга…»
Но с тех пор прошло уже больше года, в лагере я читал газеты, знал о фултонской речи Черчилля, о начале холодной войны. Протокол допроса об Эренбурге был еще в конце первого следствия изъят из дела. Позднее стало понятно – это произошло после статьи Александрова против Эренбурга. Я был уверен, что остаюсь в тюрьме только из-за волокиты, из-за перегруженности следственного аппарата. Но вот маленький старший лейтенант, не знавший сколько «с» в слове диссертация, какая разница между философией и филологией, вызвал меня и сухо-деловито сказал: «Исполняется 206 статья УПК об окончании следствия. Материалы дела вам известны, надо подписать протокол». Меня это ошеломило.
– А я рассчитывал на исполнение 204 статьи, на прекращение дела.
– Это может теперь только прокурор. Но прокуратура передает ваше дело в трибунал.
– Почему? Ведь все же совершенно очевидно. Нелепые, абсурдные обвинения… Явная клевета.
– Трибунал в этом разберется. Тут разные материалы. Есть за, есть и против, дело большое, сложное. Видите, сколько бумаг, целые две талмуды… Трибунал объективно разберется, вызовут свидетелей, обратно вас послушают. А сейчас давайте подписывайте протокол об исполнении 206-й…
Я попросил обе папки с делом, чтобы прочесть их, попросил бумаги, чтобы делать выписки: я знал, что имею на это право. Он рассердился:
– Вы ж уже два раза исполняли 206-ю… Тут же в деле есть ваши собственноручные показания. А я спешу, у меня знаете сколько работы. И бумаги вам не положено.
Я настаивал, он злился.
– Вот видите, как вы относитесь к следствию, это тоже показывает ваше политическое лицо.
Я ссылался на законы, на дух и букву. Он еще больше злился, даже упрекал меня в бюрократизме и формализме. Потом все же позволил мне перелистать вторую папку – новые материалы, – но все торопил, обиженно дулся. Я прочел отзывы, полученные московскими следователями. Генерал Бурцев писал особенно подло, вроде бы объективно, сначала коротко о достоинствах, знаниях, заслугах, а потом главное:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195
– А вы такого-то знаете?
– Конечно, знаю, мы с ним два года вместе работали. Потом он на фронт ушел.
– Вы, говорит, еще в начале войны встречались. (Они удивительно осведомлены, иногда мне кажется, что они буквально все знают) А сколько раз и где?
Ну я ничего не подозреваю, этот человек ведь член партии, фронтовик, вспоминаю, мы с ним на совещаниях вместе бывали, в коридорах случалось встретиться, мы на одном этаже работали; в буфете, кажется, в метро…
– А разговаривали?
– Разумеется, но просто как знакомые, мы домами не встречались.
– О чем же все-таки разговаривали?
– Я, хоть убей, не помню, случайные, такие краткие встречи… О работе, наверное…
– Ну как же так? Ведь война уже началась, Москву бомбили. Неужели вы об этом ни слова не говорили? Вы скрываете, хотите запутать следствие…
– Да нет, говорю, вероятно, и об этом тоже… Но клянусь вам, говорю, что не помню, что именно и когда…
– Ну что же вы, радовались, что наша армия отходит, а немцы бомбят Москву – советскую столицу?
– Да что вы, что вы, ни в коем случае! Никогда! Да кто же мог бы?! Напротив, огорчались, конечно…
– Огорчались? Жалели, значит?
– Конечно.
– Ну ладно, читайте пока газету.
Стал я читать, а он сидит и пишет, а потом подсовывает мне протокол: «Такой-то служил со мной там-то… в июле и августе 41-го года мы систематически вели пораженческие разговоры, он доказывал, что Красная Армия панически отступает, что немецкая авиация превосходит нашу и Москва должна неизбежно пасть…»
Я говорю, как же так, ведь этого же не было, я так не говорил. А он как стукнет кулаком по столу и глаза опять, как у убийцы, орет матом.
– Ты, сволочь, вилять вздумал, ты только что признался, а теперь назад, как рак? Оскорбляешь следствие, мерзавец, смеешь нахально врать. Что же это я сам придумал что ли? Я тебя в холодный карцер на двадцать суток, сгниешь на хлебе и воде…
Так орал, что я даже расплакался и подписал.
– Как же вы могли? Да вы понимаете, что наделали? Неужели вы думаете, вам легче будет, если еще одного невинного посадят? Ох и дерьмо же вы, господин спортсмен!… Вы обязаны теперь немедленно писать жалобу, заявление, что вас вынудили дать ложные показания… Вот пример, как трус становится подлецом… Да что вы ему объясняете, это же не человек, а мокрица!
Добросмыслов беспомощно моргал, хныкал, сморкался, пытался объяснять, но постепенно приходил в себя и снова петушился.
– Что значит «невинный»? Я сам невинный, а вот меня лидером объявили. Что же я могу поделать?… Это выше моих сил. Какое еще заявление?! Вы что, с ума сошли? Он же меня убьет, сгноит в карцере. Попрошу всетаки выбирать выражения. Вы не имеете права оскорблять! Видали мы таких героев… У меня здоровье подорвано… Я человек умственного труда, и нет такого спорта, чтобы в холодном карцере с туберкулезом, с больными почками. Я вообще не желаю с вами разговаривать. Не читайте мне морали, вы еще не доросли…
А через полчаса он уже играл в шахматы с неизменно преданным ему Джорджеску: «Марш вперед, марш вперед, черные гусары» – и хвастался, что выиграл, продумав комбинацию за шесть ходов вперед…
Глава тридцать третья. Только справедливости…
В октябре московское следствие было наконец закончено. Но я напрасно надеялся, что следователи отпустят меня, убедившись в нелепости дела, к тому же так явно устаревшего. Ведь тогда, весной 45-го года, меня обвинили в клевете на союзников, потому что я говорил: «Черчилль был и будет врагом Советской власти», доказывал, что в Германии нам придется соперничать с американцами и англичанами и добиваться дружбы немцев, что немецкие рабочие должны быть нашил союзниками против англо-американских капиталистов…
В марте 1945 года председатель фронтовой парткомиссии, седеющий подполковник в очках, бубнил ровным, хрипловатым голосом, что все эти рассуждения «демагогия с троцкистским душком… Грубые политические ошибки, порочная недооценка единого международного антифашистского фронта и руководящей роли Советского Союза… непонимание или намеренное нежелание понять исторические установки партии и лично товарища Сталина по линии внешней политики в свете Тегеранской и Ялтинской конференций…»
А месяц спустя следователь контрразведки показал аккуратно напечатанный листок: «…систематические антисоветские высказывания, выразившиеся в защите немцев, в клевете на союзников, клевете на советскую печать и на советского писателя Эренбурга…»
Но с тех пор прошло уже больше года, в лагере я читал газеты, знал о фултонской речи Черчилля, о начале холодной войны. Протокол допроса об Эренбурге был еще в конце первого следствия изъят из дела. Позднее стало понятно – это произошло после статьи Александрова против Эренбурга. Я был уверен, что остаюсь в тюрьме только из-за волокиты, из-за перегруженности следственного аппарата. Но вот маленький старший лейтенант, не знавший сколько «с» в слове диссертация, какая разница между философией и филологией, вызвал меня и сухо-деловито сказал: «Исполняется 206 статья УПК об окончании следствия. Материалы дела вам известны, надо подписать протокол». Меня это ошеломило.
– А я рассчитывал на исполнение 204 статьи, на прекращение дела.
– Это может теперь только прокурор. Но прокуратура передает ваше дело в трибунал.
– Почему? Ведь все же совершенно очевидно. Нелепые, абсурдные обвинения… Явная клевета.
– Трибунал в этом разберется. Тут разные материалы. Есть за, есть и против, дело большое, сложное. Видите, сколько бумаг, целые две талмуды… Трибунал объективно разберется, вызовут свидетелей, обратно вас послушают. А сейчас давайте подписывайте протокол об исполнении 206-й…
Я попросил обе папки с делом, чтобы прочесть их, попросил бумаги, чтобы делать выписки: я знал, что имею на это право. Он рассердился:
– Вы ж уже два раза исполняли 206-ю… Тут же в деле есть ваши собственноручные показания. А я спешу, у меня знаете сколько работы. И бумаги вам не положено.
Я настаивал, он злился.
– Вот видите, как вы относитесь к следствию, это тоже показывает ваше политическое лицо.
Я ссылался на законы, на дух и букву. Он еще больше злился, даже упрекал меня в бюрократизме и формализме. Потом все же позволил мне перелистать вторую папку – новые материалы, – но все торопил, обиженно дулся. Я прочел отзывы, полученные московскими следователями. Генерал Бурцев писал особенно подло, вроде бы объективно, сначала коротко о достоинствах, знаниях, заслугах, а потом главное:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195