Это же он повторял потом, на партсобрании, и у следователя, и на суде. Забаштанский ссылался на него. Слова о «спасении немцев и их имущества» стали формулой, которая вошла в текст решения партсобрания, когда меня исключили, и в тексты всех обвинительных документов во время следствия и суда.
В кузов забрались сержант и его дружки. Шофер уже в кабине. Рывком запустил мотор. Подает назад и железным тылом прижимает нас с Беляевым к стоящему сзади немецкому грузовику. К счастью тот не на тормозах: подался. Мы оба орем матом.
Наконец забираемся в кабину. Шофер совершенно пьян. «Возимся тут с фрицами… Душить их всех. Пусть бы горели… бога мать…»
У капитана-танкиста оказывается «виллис» и двое солдат. Он выезжает вперед, будет показывать дорогу на сборный пункт.
Сыплет редкий снежок. Некоторые кварталы освещены пожарами.
Сборный пункт – пакгаузы у вокзала. Ухожу вперед выяснить, кто начальник, куда сгружать…
Старший лейтенант, в мятой шинели, небритый, с красными то ли от усталости, то ли от водки глазами: «Пусть идут вон туда, в тот конец… Там тоже с детьми… А тут такое делается!…»
В пакгаузе – огромном бараке с деревянными колоннами – полумрак. Множество людей на полу, на скамьях, на столах, на грудах узлов и чемоданов. У дверей несколько солдат. С улицы слышны крики, гармоника, пьяная песня.
Наша машина остановилась шагах в пятидесяти от входа: дальше проезда нет. Все забито. Ящиками. Машинами. Стоят два танка. Старший лейтенант предупреждает: «У вас бойцы есть? Пусть следят. А то тут танкисты и черт-те кто балуются… грабят, баб мнут, убить могут».
Зову Беляева, сержанта. Все еще бойко распоряжается помощница. То и дело появляются из темноты пошатывающиеся солдаты.
– Эй, фрау, ком… Давай ур!… Отгоняем их руганью. Беляев тоже старается. Шульце и его друг ведут стонущую старуху… Кто-то кричит, что украли чемодан.
В это время сзади неистовый женский вопль… В тот пакгауз, куда сгружаемся мы, вбегает девушка: большая светло-русая коса растрепана, платье разорвано на груди. Кричит пронзительно: «Я полька… Я полька, Иезус Мария… Я полька!»
За ней гонятся два танкиста. Оба в ребристых черных шлемах. Один – широконосый, скуластый, губатый – злобно пьян. Хрипит руганью. Куртка распахнута, бренчат медали, звезда ордена Славы. Второй спокойнее, незаметнее, цепляется за товарища.
Становлюсь перед ними.
– А ну, успокойтесь, товарищи танкисты! Рядом со мной старший лейтенант, размахивая пистолетом, лениво, привычно:
– Отойди. Приказ командования: за насилие стрелять на месте.
За ним двое или трое солдат преграждают дорогу к двери.
Но другие солдаты вокруг смеются, и явно над нами. Подбегают еще несколько танкистов. Достаю пистолет и чувствую, как пустею от ужаса: неужели придется стрелять в своих, вот в этого геройского парня, одуревшего от водки. А он лезет прямо на меня, хрипит, брызгая слюной:
– Ахвицеры, вашу мать… На наших хребтах воюете… Где ты был… твою мать, когда я горел? Где ты был… мать… мать, перемать, когда я «Тигра» пожег?…
Стараюсь орать еще громче:
– Не позорь себя, не позорь свою славу! Не сметь трогать девку! Она полька… У тебя есть мать, сестра, невеста, жена? Про них подумал?!
– А немцы что думали? Пусти… твою мать! Хочу бабу. Я кровь проливал!
Другие танкисты оттягивают его, но глядят на меня и на старшего лейтенанта неприязненно. Из темноты голоса:
– …Вот они, командиры, за немку своего убить хочет!…
Старший лейтенант продолжает монотонно:
– Отойди, приказ командования. Отводим польку в соседний барак, откуда она прибежала. Там собраны «гражданские, которые не немцы». Такой же полумрак, такая же теснота, только больше мужчин, меньше чемоданов. Слышна русская, польская, украинская, чешская, французская речь. Что-то веселое наигрывает губная гармошка. Итальянец поет очень высоким, чуть сипловатым тенором протяжную песню, сладкую, как цветная тянучка…
Возвращаюсь в немецкий барак. Привезенных нами погорельцев уже разместили где-то в глубине.
Беляев торопит:
– Поехали, поехали. Надо еще искать, где заночуем. – Но я хочу «беседовать с населением».
В мутном тускло-оранжевом свете нескольких фонарей и коптилок и в багровых отсветах железных печек люди сидят, лежат, теснятся нерасчленимыми кучками. Большинство женщины, дети, старики. Высокий в кожаном пальто называет себя железнодорожником, другой – врач. Один помоложе – сухощавый, безногий, судя по выправке, офицер. Женщины старые и молодые – в шляпках, в платках тюрбаном и просто навесом, как у наших баб, в нарядных пальто с меховыми воротниками и в трепаной, непонятного покроя одежде, укутанные в одеяла… И очень много детей – подростки и совсем крохотные. Несколько очень ухоженных, в нарядных шубках. Но остальные такие же, как на любом московском вокзале. Отовсюду пристальные, испуганные и просто любопытные, удивленные ребячьи взгляды. Некоторые спят на тюках, на материнских коленях. Их не разбудил ни истошный крик польки, ни ругань и галдеж за дверьми. Детские лица, светлые, теплые, сонные. И над ними глаза матерей: затравленные, ждущие в ужасе, заискивающие, льстиво улыбающиеся, остекленевшие от горького непонимания, от страха, отчаяния…
Едва я заговорил по-немецки, сразу же со всех сторон голоса, вопросы – громкие, настойчивые и вполголоса, робкие, недоумевающие, вежливые, раздраженные…
– Что с нами будет?
– Чем кормить детей завтра?
– Нас пошлют в Сибирь?
– Нас выгнали из дома солдаты. Там остались продукты. Можно пойти взять?
– Куда нас увезут отсюда? Когда?
– Что с нами будет? Мы ведь не хотели войны… Мы маленькие люди.
– Неужели нас в Сибирь?
Беляев торопит. Он уже перестал умиляться нашему благородству. И ему не терпится уйти.
Отвечаю короткой речью. Стараюсь для правдоподобия говорить спокойно, бесстрастно, отрывисто. Вдруг ловлю себя на том, что впадаю в этакий прусский казарменно лающий тон. Все слушают напряженно, некоторые молча, благоговейно, другие откликаются, то ли искренне, то ли нарочито подобострастно.
– …Сейчас в районе города еще идут бои… В пожарах и разрушениях повинны СС и вервольфы… Слыхали про таких? (Женский голос: «Проклятые… Им все еще не досыта!» Сочувственные возгласы.) Безобразничают некоторые наши солдаты. У нас в армии 20 миллионов бойцов. («О готт, о готт!… Да, это сила!») Понятно, что среди них есть и какое-то число негодяев… К тому же многие наши люди очень ожесточены… Мы шли сюда от Москвы, от Ленинграда, от Сталинграда по сожженной земле, по развалинам… пепелищам, у нас в каждой семье жертвы… Мы не хотели этой войны. (Голоса: «Мы тоже не хотели!… Это все Гитлер и генералы… тоже страдаем…») Верно, что многие из вас не хотели этого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195
В кузов забрались сержант и его дружки. Шофер уже в кабине. Рывком запустил мотор. Подает назад и железным тылом прижимает нас с Беляевым к стоящему сзади немецкому грузовику. К счастью тот не на тормозах: подался. Мы оба орем матом.
Наконец забираемся в кабину. Шофер совершенно пьян. «Возимся тут с фрицами… Душить их всех. Пусть бы горели… бога мать…»
У капитана-танкиста оказывается «виллис» и двое солдат. Он выезжает вперед, будет показывать дорогу на сборный пункт.
Сыплет редкий снежок. Некоторые кварталы освещены пожарами.
Сборный пункт – пакгаузы у вокзала. Ухожу вперед выяснить, кто начальник, куда сгружать…
Старший лейтенант, в мятой шинели, небритый, с красными то ли от усталости, то ли от водки глазами: «Пусть идут вон туда, в тот конец… Там тоже с детьми… А тут такое делается!…»
В пакгаузе – огромном бараке с деревянными колоннами – полумрак. Множество людей на полу, на скамьях, на столах, на грудах узлов и чемоданов. У дверей несколько солдат. С улицы слышны крики, гармоника, пьяная песня.
Наша машина остановилась шагах в пятидесяти от входа: дальше проезда нет. Все забито. Ящиками. Машинами. Стоят два танка. Старший лейтенант предупреждает: «У вас бойцы есть? Пусть следят. А то тут танкисты и черт-те кто балуются… грабят, баб мнут, убить могут».
Зову Беляева, сержанта. Все еще бойко распоряжается помощница. То и дело появляются из темноты пошатывающиеся солдаты.
– Эй, фрау, ком… Давай ур!… Отгоняем их руганью. Беляев тоже старается. Шульце и его друг ведут стонущую старуху… Кто-то кричит, что украли чемодан.
В это время сзади неистовый женский вопль… В тот пакгауз, куда сгружаемся мы, вбегает девушка: большая светло-русая коса растрепана, платье разорвано на груди. Кричит пронзительно: «Я полька… Я полька, Иезус Мария… Я полька!»
За ней гонятся два танкиста. Оба в ребристых черных шлемах. Один – широконосый, скуластый, губатый – злобно пьян. Хрипит руганью. Куртка распахнута, бренчат медали, звезда ордена Славы. Второй спокойнее, незаметнее, цепляется за товарища.
Становлюсь перед ними.
– А ну, успокойтесь, товарищи танкисты! Рядом со мной старший лейтенант, размахивая пистолетом, лениво, привычно:
– Отойди. Приказ командования: за насилие стрелять на месте.
За ним двое или трое солдат преграждают дорогу к двери.
Но другие солдаты вокруг смеются, и явно над нами. Подбегают еще несколько танкистов. Достаю пистолет и чувствую, как пустею от ужаса: неужели придется стрелять в своих, вот в этого геройского парня, одуревшего от водки. А он лезет прямо на меня, хрипит, брызгая слюной:
– Ахвицеры, вашу мать… На наших хребтах воюете… Где ты был… твою мать, когда я горел? Где ты был… мать… мать, перемать, когда я «Тигра» пожег?…
Стараюсь орать еще громче:
– Не позорь себя, не позорь свою славу! Не сметь трогать девку! Она полька… У тебя есть мать, сестра, невеста, жена? Про них подумал?!
– А немцы что думали? Пусти… твою мать! Хочу бабу. Я кровь проливал!
Другие танкисты оттягивают его, но глядят на меня и на старшего лейтенанта неприязненно. Из темноты голоса:
– …Вот они, командиры, за немку своего убить хочет!…
Старший лейтенант продолжает монотонно:
– Отойди, приказ командования. Отводим польку в соседний барак, откуда она прибежала. Там собраны «гражданские, которые не немцы». Такой же полумрак, такая же теснота, только больше мужчин, меньше чемоданов. Слышна русская, польская, украинская, чешская, французская речь. Что-то веселое наигрывает губная гармошка. Итальянец поет очень высоким, чуть сипловатым тенором протяжную песню, сладкую, как цветная тянучка…
Возвращаюсь в немецкий барак. Привезенных нами погорельцев уже разместили где-то в глубине.
Беляев торопит:
– Поехали, поехали. Надо еще искать, где заночуем. – Но я хочу «беседовать с населением».
В мутном тускло-оранжевом свете нескольких фонарей и коптилок и в багровых отсветах железных печек люди сидят, лежат, теснятся нерасчленимыми кучками. Большинство женщины, дети, старики. Высокий в кожаном пальто называет себя железнодорожником, другой – врач. Один помоложе – сухощавый, безногий, судя по выправке, офицер. Женщины старые и молодые – в шляпках, в платках тюрбаном и просто навесом, как у наших баб, в нарядных пальто с меховыми воротниками и в трепаной, непонятного покроя одежде, укутанные в одеяла… И очень много детей – подростки и совсем крохотные. Несколько очень ухоженных, в нарядных шубках. Но остальные такие же, как на любом московском вокзале. Отовсюду пристальные, испуганные и просто любопытные, удивленные ребячьи взгляды. Некоторые спят на тюках, на материнских коленях. Их не разбудил ни истошный крик польки, ни ругань и галдеж за дверьми. Детские лица, светлые, теплые, сонные. И над ними глаза матерей: затравленные, ждущие в ужасе, заискивающие, льстиво улыбающиеся, остекленевшие от горького непонимания, от страха, отчаяния…
Едва я заговорил по-немецки, сразу же со всех сторон голоса, вопросы – громкие, настойчивые и вполголоса, робкие, недоумевающие, вежливые, раздраженные…
– Что с нами будет?
– Чем кормить детей завтра?
– Нас пошлют в Сибирь?
– Нас выгнали из дома солдаты. Там остались продукты. Можно пойти взять?
– Куда нас увезут отсюда? Когда?
– Что с нами будет? Мы ведь не хотели войны… Мы маленькие люди.
– Неужели нас в Сибирь?
Беляев торопит. Он уже перестал умиляться нашему благородству. И ему не терпится уйти.
Отвечаю короткой речью. Стараюсь для правдоподобия говорить спокойно, бесстрастно, отрывисто. Вдруг ловлю себя на том, что впадаю в этакий прусский казарменно лающий тон. Все слушают напряженно, некоторые молча, благоговейно, другие откликаются, то ли искренне, то ли нарочито подобострастно.
– …Сейчас в районе города еще идут бои… В пожарах и разрушениях повинны СС и вервольфы… Слыхали про таких? (Женский голос: «Проклятые… Им все еще не досыта!» Сочувственные возгласы.) Безобразничают некоторые наши солдаты. У нас в армии 20 миллионов бойцов. («О готт, о готт!… Да, это сила!») Понятно, что среди них есть и какое-то число негодяев… К тому же многие наши люди очень ожесточены… Мы шли сюда от Москвы, от Ленинграда, от Сталинграда по сожженной земле, по развалинам… пепелищам, у нас в каждой семье жертвы… Мы не хотели этой войны. (Голоса: «Мы тоже не хотели!… Это все Гитлер и генералы… тоже страдаем…») Верно, что многие из вас не хотели этого.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187 188 189 190 191 192 193 194 195