– сокрушенно махнула рукой нянька. – До меня ли ей! Ей ни до чего на свете больше дела нет. Ложится, встает, целый день бродит со своей корзиночкой, иной раз даже мурлычет что-то… Но не улыбнется, не рассердится; чудной у бедняжки характер стал. «Ухожу я, цветик мой золотой, ухожу», – говорю ей. «Что ж, ступай, Трулла, ступай,» – отвечает. «Больше уж не приду, ласточка моя». – «Ладно, – говорит, – не приходи, Трулла». Того ли я от нее заслужила!
По щекам старушки опять потекли слезы, она вытерла их уголком платка.
– Поклялась я больше не думать о ней, не портить себе жизнь из-за нее. Да где там! Нешто удержусь? Вот и сейчас ради нее решилась на такой путь. Из Медиолана – сюда.
– Она послала?
– Нет. Ведь император с императрицей взяли ее с собой; говорят, сухой климат ей на пользу. Только старой Трулле лучше других известно, что ее дорогой девочке поможет. Коли есть на свете, что может ее спасти, так только я ей это послать могу.
Она взяла с полу небольшую корзинку и стала ее открывать. Но Квинтипор вскрикнул так, что она вздрогнула:
– Спасти?!
– Ну-ну, только не съешь меня, – я ведь не виновата. У нее сухотка, наверно, с того самого дня, как вы с ней вдвоем с утра до позднего вечера где-то в Байях прошатались, и бедняжка пришла домой вся мокрая, как суслик. С той поры у нее и кашель и бред. Но не бойся: это все вылечит. Только вот не пойму, куда я его сунула.
Она суетливо шарила в корзине, и, пока говорила, на лбу у нее выступили капли пота.
– В Субуре одна женщина живет. У нее какой-то морской лук есть, от которого всякий кашель проходит. Ей самой, еще трехдневному младенцу, мать это снадобье дала, и она с тех пор в жизни ни разу не кашлянула. А ведь сто пятьдесят третий год доживает… Да куда ж, ты, проклятущий, задевался?.. Всем бы принимать это лекарство, да бедному человеку не по карману. Раз в году приносит такую луковицу птица гриф из страны гипербориеев, садится с ней на берег Альбанского озера, и, ежели кто окликнет ее словом, которое ей понравится, она закричит от радости и выронит луковицу… Кажись, нашла. Вот в этом узелке… Нет, где-то в другом месте… А если кто скажет слово, ей неприятное, тот погиб: растерзает его. Оттого такой дорогой этот лук достать его – можно головой поплатиться… Ведь хорошо помню, что завязала его в желтый платок… Но где взять столько денег? И знаешь, что я придумала? Отдала гадалке карнеоловое ожерелье, что магистр мне на свадьбу подарил. Конечно, не ты, а настоящий магистр, мой. Пренестинской Фортуной клянусь! Он убьет меня, как только узнает. Да уж пускай, лишь бы луковица нашлась.
Вдруг хлопнув себя по лбу, она подхватила корзинку.
– Знаю! Я ее из корзины на алтарь богини выронила, когда доставала бараний окорок, который в жертву ей принесла. Молила ее о долгом здравии для моего магистра… Ну, я побежала, всадник! Будешь в наших краях, не обходи наш дом. «Кирная сабинская корова». Смотри не забудь: это наш знак… Ой, бегу, бегу, нету меня здесь!
Выбежав за дверь, она тотчас вернулась. Всадник лежал ничком на кровати.
– Опять спишь? Прямо как моя маленькая ласточка! И то правда, теперь тебе можно.
Квинтипор не шелохнулся.
– Забыла сказать тебе, зачем приходила. Так долго искала дворец твой, что из головы вылетело. Хотела я тебе сказать, что бедная моя ласточка, когда я еще при ней была, тебя поминала.
Квинтипор поднялся, сел. Лицо его было бледно, на лбу от подушки – красные полосы.
– Поминала, говоришь?
– Да ты не робей. Не бранила. Только так, в бреду. Мол, кабы ты знал, как она больна, уж конечно, сдержал бы свое обещание, и тогда она непременно выздоровела бы. Но говорю тебе, это бред был. А ты, поди, и не помнишь, что обещал. Аль помнишь? Ай-яй-яй! По глазам вижу – какое-то озорство. Сам уже знаешь?
– Знаю, – улыбнулся Квинтипор.
Улыбка эта весь день не сходила с его уст. Улыбаясь, сел он в ванну, улыбаясь, одевался, улыбаясь, обставил гиацинтами обе гермы. Улыбался он, когда увидел, как двое ученых разгуливают между колоннами атриума.
Бион тоже улыбался, но немного иронически.
– Наш друг спасен! – кивнул он в сторону Лактанция. – Под знамя его бога хлынула целая армия добровольцев, так что в ветеранах, вроде нашего друга, он уже не нуждается.
Подтрунивая над ритором, Бион ласково трепал его по плечу, и тот, видимо, совсем не сердился.
– Ты совершенно справедливо говоришь, мой Бион, что сам господь решает, какая жертва ему угодна, от кого он ее примет и от кого не примет. В знамениях, им посылаемых, невозможно ошибиться. Во время нашей вчерашней беседы я почувствовал, что яркое сияние откуда-то сверху слепит мне глаза. По описаниям Генесиева лица и твоему рассказу я понял, что и ему было явлено подобное внезапное сияние. Я видел его всю ночь. А теперь больше не вижу.
Квинтипор, улыбаясь, стал им кивать. Они ответили, думая, что он прощается с ними. Он же кивал в знак согласия с Лактанцием: да, с внезапным сиянием дело обстоит именно так! Он сам видел это сияние, отражавшееся на лице Генесия и теперь для ритора невидимое.
Он пошел на форум и стал искать Бенони, торговца божками, там, где встретил его накануне утром, – близ памятника Александру Тиберию. Этот последний, по происхождению еврей, отступился от бога Израиля и даже оказал содействие в поджоге иудейского храма проклятой памяти императору Титу, за что более двухсот лет назад был поглощен адом, где для него варили смолу, конечно, в отдельном котле. Но среди людей память о нем поддерживала эта огромная бронзовая статуя, которую его друг, проклятый император, воздвиг ему как префекту претория и правителю Египта. Хотя на голове у него был лавровый венок полководца, а в руке – свиток законника, черты лица выдавали его национальность, вследствие чего он служил предметом насмешек со стороны римлян и ненависти со стороны евреев. Ни те, ни другие не могли простить ему, что он попал сюда, в общество одетых в бронзу великих людей Вечного города. А он со спокойной, даже немного циничной улыбкой взирал как на выдаваемое глазами римлян презрение, так и на горящую в глазах евреев ненависть.
Здесь обычно и торговал своими богами Бенони, бродя вокруг памятника, но всегда к нему спиной, чтобы вид проклятого евреями соплеменника, проникнув через воспаленные глаза торговца, не переполнил отвращением его душу. Сейчас Бенони не было на месте. Его соседи – лидийский грек, торгующий кремнями, и толстый представительный сириец, которого первый называл торговцем адресами, – объяснили Квинтипору, что Бенони не придет, так как нынче у него суббота, которую он всегда празднует.
– Как празднует? – улыбнулся Квинтипор.
– Да так, что ничего не делает, – отвечал сириец, – а весь день молится дома.
– Бедный! Ведь это хуже всякой работы, – съязвил грек и, обратившись лицом на восток, стал что-то бормотать, отвешивая глубокие поклоны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123
По щекам старушки опять потекли слезы, она вытерла их уголком платка.
– Поклялась я больше не думать о ней, не портить себе жизнь из-за нее. Да где там! Нешто удержусь? Вот и сейчас ради нее решилась на такой путь. Из Медиолана – сюда.
– Она послала?
– Нет. Ведь император с императрицей взяли ее с собой; говорят, сухой климат ей на пользу. Только старой Трулле лучше других известно, что ее дорогой девочке поможет. Коли есть на свете, что может ее спасти, так только я ей это послать могу.
Она взяла с полу небольшую корзинку и стала ее открывать. Но Квинтипор вскрикнул так, что она вздрогнула:
– Спасти?!
– Ну-ну, только не съешь меня, – я ведь не виновата. У нее сухотка, наверно, с того самого дня, как вы с ней вдвоем с утра до позднего вечера где-то в Байях прошатались, и бедняжка пришла домой вся мокрая, как суслик. С той поры у нее и кашель и бред. Но не бойся: это все вылечит. Только вот не пойму, куда я его сунула.
Она суетливо шарила в корзине, и, пока говорила, на лбу у нее выступили капли пота.
– В Субуре одна женщина живет. У нее какой-то морской лук есть, от которого всякий кашель проходит. Ей самой, еще трехдневному младенцу, мать это снадобье дала, и она с тех пор в жизни ни разу не кашлянула. А ведь сто пятьдесят третий год доживает… Да куда ж, ты, проклятущий, задевался?.. Всем бы принимать это лекарство, да бедному человеку не по карману. Раз в году приносит такую луковицу птица гриф из страны гипербориеев, садится с ней на берег Альбанского озера, и, ежели кто окликнет ее словом, которое ей понравится, она закричит от радости и выронит луковицу… Кажись, нашла. Вот в этом узелке… Нет, где-то в другом месте… А если кто скажет слово, ей неприятное, тот погиб: растерзает его. Оттого такой дорогой этот лук достать его – можно головой поплатиться… Ведь хорошо помню, что завязала его в желтый платок… Но где взять столько денег? И знаешь, что я придумала? Отдала гадалке карнеоловое ожерелье, что магистр мне на свадьбу подарил. Конечно, не ты, а настоящий магистр, мой. Пренестинской Фортуной клянусь! Он убьет меня, как только узнает. Да уж пускай, лишь бы луковица нашлась.
Вдруг хлопнув себя по лбу, она подхватила корзинку.
– Знаю! Я ее из корзины на алтарь богини выронила, когда доставала бараний окорок, который в жертву ей принесла. Молила ее о долгом здравии для моего магистра… Ну, я побежала, всадник! Будешь в наших краях, не обходи наш дом. «Кирная сабинская корова». Смотри не забудь: это наш знак… Ой, бегу, бегу, нету меня здесь!
Выбежав за дверь, она тотчас вернулась. Всадник лежал ничком на кровати.
– Опять спишь? Прямо как моя маленькая ласточка! И то правда, теперь тебе можно.
Квинтипор не шелохнулся.
– Забыла сказать тебе, зачем приходила. Так долго искала дворец твой, что из головы вылетело. Хотела я тебе сказать, что бедная моя ласточка, когда я еще при ней была, тебя поминала.
Квинтипор поднялся, сел. Лицо его было бледно, на лбу от подушки – красные полосы.
– Поминала, говоришь?
– Да ты не робей. Не бранила. Только так, в бреду. Мол, кабы ты знал, как она больна, уж конечно, сдержал бы свое обещание, и тогда она непременно выздоровела бы. Но говорю тебе, это бред был. А ты, поди, и не помнишь, что обещал. Аль помнишь? Ай-яй-яй! По глазам вижу – какое-то озорство. Сам уже знаешь?
– Знаю, – улыбнулся Квинтипор.
Улыбка эта весь день не сходила с его уст. Улыбаясь, сел он в ванну, улыбаясь, одевался, улыбаясь, обставил гиацинтами обе гермы. Улыбался он, когда увидел, как двое ученых разгуливают между колоннами атриума.
Бион тоже улыбался, но немного иронически.
– Наш друг спасен! – кивнул он в сторону Лактанция. – Под знамя его бога хлынула целая армия добровольцев, так что в ветеранах, вроде нашего друга, он уже не нуждается.
Подтрунивая над ритором, Бион ласково трепал его по плечу, и тот, видимо, совсем не сердился.
– Ты совершенно справедливо говоришь, мой Бион, что сам господь решает, какая жертва ему угодна, от кого он ее примет и от кого не примет. В знамениях, им посылаемых, невозможно ошибиться. Во время нашей вчерашней беседы я почувствовал, что яркое сияние откуда-то сверху слепит мне глаза. По описаниям Генесиева лица и твоему рассказу я понял, что и ему было явлено подобное внезапное сияние. Я видел его всю ночь. А теперь больше не вижу.
Квинтипор, улыбаясь, стал им кивать. Они ответили, думая, что он прощается с ними. Он же кивал в знак согласия с Лактанцием: да, с внезапным сиянием дело обстоит именно так! Он сам видел это сияние, отражавшееся на лице Генесия и теперь для ритора невидимое.
Он пошел на форум и стал искать Бенони, торговца божками, там, где встретил его накануне утром, – близ памятника Александру Тиберию. Этот последний, по происхождению еврей, отступился от бога Израиля и даже оказал содействие в поджоге иудейского храма проклятой памяти императору Титу, за что более двухсот лет назад был поглощен адом, где для него варили смолу, конечно, в отдельном котле. Но среди людей память о нем поддерживала эта огромная бронзовая статуя, которую его друг, проклятый император, воздвиг ему как префекту претория и правителю Египта. Хотя на голове у него был лавровый венок полководца, а в руке – свиток законника, черты лица выдавали его национальность, вследствие чего он служил предметом насмешек со стороны римлян и ненависти со стороны евреев. Ни те, ни другие не могли простить ему, что он попал сюда, в общество одетых в бронзу великих людей Вечного города. А он со спокойной, даже немного циничной улыбкой взирал как на выдаваемое глазами римлян презрение, так и на горящую в глазах евреев ненависть.
Здесь обычно и торговал своими богами Бенони, бродя вокруг памятника, но всегда к нему спиной, чтобы вид проклятого евреями соплеменника, проникнув через воспаленные глаза торговца, не переполнил отвращением его душу. Сейчас Бенони не было на месте. Его соседи – лидийский грек, торгующий кремнями, и толстый представительный сириец, которого первый называл торговцем адресами, – объяснили Квинтипору, что Бенони не придет, так как нынче у него суббота, которую он всегда празднует.
– Как празднует? – улыбнулся Квинтипор.
– Да так, что ничего не делает, – отвечал сириец, – а весь день молится дома.
– Бедный! Ведь это хуже всякой работы, – съязвил грек и, обратившись лицом на восток, стал что-то бормотать, отвешивая глубокие поклоны.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123