Не можете ли вы или кто-нибудь еще создать жизнь из черепашьих яиц, или как они там называются? Ах, пожалуйста! Я вас очень прошу! Или хоть наденьте на себя смешные халаты, какие вы носите, — вроде как зубные врачи.
Тут Мартин тоже поспешил удалиться в сопровождении разгневанной Леоры, заявившей в такси, что она хотела выпить стакан крюшона, который приметила на буфете, и что муж ее дурак и больше ничего.
Так случилось, что Мартин, как ни радовала его работа, начал понемногу брать под сомнение совершенство своего святилища; он спрашивал себя, почему Готлиб так резок за завтраком с любезным доктором Шолтейсом, энергичным руководителем отдела эпидемиологии, и почему доктор Шолтейс терпит эту резкость; спрашивал, почему доктор Табз, заходя в лабораторию к тому или иному сотруднику, обязательно должен пробурчать: «Единственное, чем вам следует всегда руководиться в вашей работе, это идея научного сотрудничества»; и почему такой ревностный физиолог, как Риплтон Холаберд, целыми днями только и делает, что совещается с Табзом, а не гнет спину над рабочим столом.
Холаберд пять лет тому назад проделал небольшую исследовательскую работу, благодаря которой его имя появилось в научных журналах всех стран: он проследил, как отражается удаление у собаки передних долей мозга на ее способности ориентироваться в лаборатории. Мартин читал об этой работе, когда еще не думал, что попадет к Мак-Герку; переехав в Нью-Йорк, он с восторгом выслушал отчет о ней от самого Холаберда. Но, выслушивая этот отчет в десятый раз, он уже не испытывал прежнего восторга и думал про себя — уж не суждено ли Холаберду на всю жизнь остаться «человеком, который… помните?.. ну, тот самый, что наделал столько шуму опытами над двигательными центрами у собаки… что то в этом роде».
Сомнения Мартина еще углубились, когда он увидел, что все его коллеги втайне разбиты на фракции.
Табз, Холаберд и, может быть, секретарша Табза, Перл Робинс, являли собой правящую касту. Поговаривали шепотком, что Холаберд надеется со временем стать помощником директора, что эта должность будет нарочно для него создана. Готлиб, Терри Уикет и доктор Николас Йио, долгоусый и мужиковатый биолог, которого Мартин принимал первое время за столяра, составляли свою собственную независимую фракцию, и Мартина, как ни был ему неприятен неистовый Уикет, тоже втянули в нее.
Доктор Уильям Смит, обладатель небольшой бородки и вывезенного из Парижа пристрастия к шампиньонам, держался особняком. Доктор Шолтейс, родившийся в России в лоне синагоги, но сделавшийся ныне самым ревностным приверженцем высокой епископальной церкви в Йонкерсе, постоянно вежливенько старался снискать у Готлиба похвалу своей научной работе. В отделе биофизики добродушного заведующего поносил и подсиживал его же помощник. И во всем институте не было сотрудника, который, пьяный или трезвый, был бы способен признать, что где-нибудь какой-нибудь ученый делает вполне разумную работу или что есть среди его соперников хоть один, кто не украл бы у него научной идеи. Ни одна компания, просиживающая качалки на веранде летнего пансиона, ни одна актерская труппа никогда не злословила оживленней, не обзывала своих собратьев идиотами с большим упоением, чем эти возвышенные ученые.
Но от этих открытий Мартин мог отрешиться, закрыв свою дверь, а сейчас ему предстояла такая работа, что было не до интриг и не до сплетен.
Однажды Готлиб не забрел к нему в лабораторию, а вызвал его к себе. В углу кабинета Готлиба, берлоги с выходом в его лабораторию, сидел Терри Уикет, крутил папиросу и смотрел насмешливым взглядом.
Готлиб начал:
— Мартин, я взял на себя смелость поговорить о вас с Терри, и мы пришли к выводу, что вы уже достаточно осмотрелись, пора вам бросить кропотню и приступить к работе.
— Я полагал, что работаю, сэр!
Тихая ясность его блаженных дней сразу исчезла; он видел, как его гонят назад, к пиккербианству.
Уикет вмешался:
— Нет, вы не работали. Вы только показывали, что вы способный мальчик, который мог бы работать, если бы что-нибудь знал.
Пока Мартин мерил Уикета взглядом, говорившим: «Это еще что за птица?» — Готлиб продолжал:
— Дело в том, Мартин, что вы ничего не можете сделать, пока не подучитесь математике. Если вы не хотите остаться пачкуном с поваренной книгой в руках, как большинство наших бактериологов, вы должны овладеть основами науки. Всякое живое существо — физиохимическая машина. Как же вы хотите двигаться вперед, не зная физической химии? А как вы приступите к физической химии, не зная математики?
— Угу! — проговорил Уикет. — Вы только стрижете газон, да собираете ромашки, а землю вы не копаете.
Мартин попробовал дать отпор:
— Чушь, Уикет! Человек не может знать все. Я бактериолог, а не физик. Мне кажется, чтобы делать открытия, нужна интуиция, а не ящик с инструментами. Хороший моряк и без приборов найдет в океане дорогу, и набейте вы приборами целую «Лузитанию», не сделать вам порядочного моряка из идиота. Человек должен развивать свой мозг, а не зависеть от орудий.
— Так-то оно так, но когда существуют карты и квадранты, моряк, который пустится в плаванье без них, будет остолопом!
Полчаса Мартин отбивался не слишком вежливо против Готлиба, твердого, как алмаз, против гранитного Уикета. И все время сознавал, что удручающе невежественен.
Те утратили интерес к спору. Готлиб просматривал свои записи, Уикет ушел к себе работать. Мартин глядел на Готлиба в упор. Этот человек так много значил в его жизни, что он мог до ярости сердиться на него, как сердился бы на Леору, на самого себя.
— Мне жаль, что я, по-вашему, ничего не знаю, — вскипел он и удалился в великолепном драматическом негодовании. Хлопнув дверью, он заперся в своей лаборатории. Сперва явилось чувство свободы, потом крушения. Помимо воли, как пьяный, он ворвался к Уикету:
— Кажется, вы правы. Я ни черта не знаю по физической химии, в математике я профан. Что мне делать, что делать?
Варвар в замешательстве пробурчал:
— Ладно, Худыш, ради всех чертей, не волнуйтесь. Мы со стариком только хотели вас немного подзадорить. На деле он в восторге от того, как добросовестно вы взялись за работу. А математика… С ней у вас, пожалуй, благополучней, чем у Чижика или у Табза; вы перезабыли все, что знали по математике, а они ее никогда не знали. Ну их к черту! Наука должна как будто бы означать Знание — так оно по-гречески, на прекрасном языке, на котором объяснялись милые пьянчуги эллины. А поглядеть на большинство наших ученых, как они нипочем не откажутся писать маленькие отшлифованные статейки или устраивать файф-о-клоки, как не желают они попотеть над приобретением кое-каких знаний, — просто умиление берет!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147
Тут Мартин тоже поспешил удалиться в сопровождении разгневанной Леоры, заявившей в такси, что она хотела выпить стакан крюшона, который приметила на буфете, и что муж ее дурак и больше ничего.
Так случилось, что Мартин, как ни радовала его работа, начал понемногу брать под сомнение совершенство своего святилища; он спрашивал себя, почему Готлиб так резок за завтраком с любезным доктором Шолтейсом, энергичным руководителем отдела эпидемиологии, и почему доктор Шолтейс терпит эту резкость; спрашивал, почему доктор Табз, заходя в лабораторию к тому или иному сотруднику, обязательно должен пробурчать: «Единственное, чем вам следует всегда руководиться в вашей работе, это идея научного сотрудничества»; и почему такой ревностный физиолог, как Риплтон Холаберд, целыми днями только и делает, что совещается с Табзом, а не гнет спину над рабочим столом.
Холаберд пять лет тому назад проделал небольшую исследовательскую работу, благодаря которой его имя появилось в научных журналах всех стран: он проследил, как отражается удаление у собаки передних долей мозга на ее способности ориентироваться в лаборатории. Мартин читал об этой работе, когда еще не думал, что попадет к Мак-Герку; переехав в Нью-Йорк, он с восторгом выслушал отчет о ней от самого Холаберда. Но, выслушивая этот отчет в десятый раз, он уже не испытывал прежнего восторга и думал про себя — уж не суждено ли Холаберду на всю жизнь остаться «человеком, который… помните?.. ну, тот самый, что наделал столько шуму опытами над двигательными центрами у собаки… что то в этом роде».
Сомнения Мартина еще углубились, когда он увидел, что все его коллеги втайне разбиты на фракции.
Табз, Холаберд и, может быть, секретарша Табза, Перл Робинс, являли собой правящую касту. Поговаривали шепотком, что Холаберд надеется со временем стать помощником директора, что эта должность будет нарочно для него создана. Готлиб, Терри Уикет и доктор Николас Йио, долгоусый и мужиковатый биолог, которого Мартин принимал первое время за столяра, составляли свою собственную независимую фракцию, и Мартина, как ни был ему неприятен неистовый Уикет, тоже втянули в нее.
Доктор Уильям Смит, обладатель небольшой бородки и вывезенного из Парижа пристрастия к шампиньонам, держался особняком. Доктор Шолтейс, родившийся в России в лоне синагоги, но сделавшийся ныне самым ревностным приверженцем высокой епископальной церкви в Йонкерсе, постоянно вежливенько старался снискать у Готлиба похвалу своей научной работе. В отделе биофизики добродушного заведующего поносил и подсиживал его же помощник. И во всем институте не было сотрудника, который, пьяный или трезвый, был бы способен признать, что где-нибудь какой-нибудь ученый делает вполне разумную работу или что есть среди его соперников хоть один, кто не украл бы у него научной идеи. Ни одна компания, просиживающая качалки на веранде летнего пансиона, ни одна актерская труппа никогда не злословила оживленней, не обзывала своих собратьев идиотами с большим упоением, чем эти возвышенные ученые.
Но от этих открытий Мартин мог отрешиться, закрыв свою дверь, а сейчас ему предстояла такая работа, что было не до интриг и не до сплетен.
Однажды Готлиб не забрел к нему в лабораторию, а вызвал его к себе. В углу кабинета Готлиба, берлоги с выходом в его лабораторию, сидел Терри Уикет, крутил папиросу и смотрел насмешливым взглядом.
Готлиб начал:
— Мартин, я взял на себя смелость поговорить о вас с Терри, и мы пришли к выводу, что вы уже достаточно осмотрелись, пора вам бросить кропотню и приступить к работе.
— Я полагал, что работаю, сэр!
Тихая ясность его блаженных дней сразу исчезла; он видел, как его гонят назад, к пиккербианству.
Уикет вмешался:
— Нет, вы не работали. Вы только показывали, что вы способный мальчик, который мог бы работать, если бы что-нибудь знал.
Пока Мартин мерил Уикета взглядом, говорившим: «Это еще что за птица?» — Готлиб продолжал:
— Дело в том, Мартин, что вы ничего не можете сделать, пока не подучитесь математике. Если вы не хотите остаться пачкуном с поваренной книгой в руках, как большинство наших бактериологов, вы должны овладеть основами науки. Всякое живое существо — физиохимическая машина. Как же вы хотите двигаться вперед, не зная физической химии? А как вы приступите к физической химии, не зная математики?
— Угу! — проговорил Уикет. — Вы только стрижете газон, да собираете ромашки, а землю вы не копаете.
Мартин попробовал дать отпор:
— Чушь, Уикет! Человек не может знать все. Я бактериолог, а не физик. Мне кажется, чтобы делать открытия, нужна интуиция, а не ящик с инструментами. Хороший моряк и без приборов найдет в океане дорогу, и набейте вы приборами целую «Лузитанию», не сделать вам порядочного моряка из идиота. Человек должен развивать свой мозг, а не зависеть от орудий.
— Так-то оно так, но когда существуют карты и квадранты, моряк, который пустится в плаванье без них, будет остолопом!
Полчаса Мартин отбивался не слишком вежливо против Готлиба, твердого, как алмаз, против гранитного Уикета. И все время сознавал, что удручающе невежественен.
Те утратили интерес к спору. Готлиб просматривал свои записи, Уикет ушел к себе работать. Мартин глядел на Готлиба в упор. Этот человек так много значил в его жизни, что он мог до ярости сердиться на него, как сердился бы на Леору, на самого себя.
— Мне жаль, что я, по-вашему, ничего не знаю, — вскипел он и удалился в великолепном драматическом негодовании. Хлопнув дверью, он заперся в своей лаборатории. Сперва явилось чувство свободы, потом крушения. Помимо воли, как пьяный, он ворвался к Уикету:
— Кажется, вы правы. Я ни черта не знаю по физической химии, в математике я профан. Что мне делать, что делать?
Варвар в замешательстве пробурчал:
— Ладно, Худыш, ради всех чертей, не волнуйтесь. Мы со стариком только хотели вас немного подзадорить. На деле он в восторге от того, как добросовестно вы взялись за работу. А математика… С ней у вас, пожалуй, благополучней, чем у Чижика или у Табза; вы перезабыли все, что знали по математике, а они ее никогда не знали. Ну их к черту! Наука должна как будто бы означать Знание — так оно по-гречески, на прекрасном языке, на котором объяснялись милые пьянчуги эллины. А поглядеть на большинство наших ученых, как они нипочем не откажутся писать маленькие отшлифованные статейки или устраивать файф-о-клоки, как не желают они попотеть над приобретением кое-каких знаний, — просто умиление берет!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147