Он говорил себе, что Орхидея — недалекая бабенка… вздыхает и жеманится, — но едва очутился в своей одинокой квартире, снова стал томиться по ней, измышляя чудесные и безнадежно глупые способы залучить ее к себе сегодня же, и лег в постель, вздыхая: «Ах, Орхидея!»
Может быть, он слишком много уделил внимания луне и мягкому лету, потому что совершенно неожиданно, когда Орхидея в один прекрасный день пропорхнула через всю лабораторию и, блеснув чулками, уселась на его рабочем столе, он подошел к ней, властно схватил ее за руки и поцеловал таким поцелуем, какого она заслуживала.
И тотчас от его властности ничего не осталось. Он был напуган. Тускло на нее уставился. В растерянности она широко раскрыла глаза, губы ее вздрагивали.
— Ох! — вздохнула она всей грудью. И добавила тоном, в котором звучало безграничное любопытство и некоторое удовлетворение: — Мартин… ах!.. дорогой… ничего, по-вашему, что вы это сделали?
Он поцеловал ее еще раз. Она не противилась, и на мгновение все в мире исчезло для них, и не было ни его, ни ее, ни лаборатории, не было ни отцов, ни жен, ни установленных правил, — только напряженное чувство, что вот они вместе.
Вдруг она защебетала:
— Я знаю, есть множество людей, погрязающих в условностях, и они осудили бы нас, и раньше я, может быть, и сама осудила бы, но… Ах, я страшно рада, что у меня свободные взгляды. Конечно, я ни за что на свете не стала бы огорчать милую Леору и делать что-нибудь совсем дурное, но не чудесно ли, что кругом нас столько мещан, а мы умеем подняться выше их и следуем зову, который идет от сильного к сильному и… Но мне просто необходимо на собрание в ХАМЖ. Там сегодня одна женщина-адвокат из Нью-Йорка прочтет нам доклад «Современная женщина и карьера».
Когда она ушла, Мартин понял, что может поздравить себя с любовной удачей. «Она моя!» — возликовал он… Верно, никто никогда не ликовал так плохо и так неуверенно.
Вечером, когда он у себя на квартире играл в покер с Эрвингом Уотерсом, дантистом школьной амбулатории и молодым врачом городской больницы, раздался телефонный звонок и послышалось взволнованное, но сахарное:
— Это я, Орхидея. Вы рады, что я позвонила?
— О да, очень рад. — Он постарался вложить в эти слова радость влюбленного и вместе безразличие, достаточное, чтобы обмануть трех пересмешников-врачей, которые, сняв пиджаки, потягивали пиво.
— Вы заняты сегодня вечером, Марти?
— Да, собственно… гм!.. У меня сидят приятели, играем в картишки.
— Вот как! — В ее голосе звучала задорная проницательность. — Значит, вы… Ах, я смешна, как младенец, что звоню вам, но папы нет дома и Вербены нет… все ушли, и вечер такой чудесный, вот я и подумала… А вы не считаете, что я ужасная глупышка?
— Нет… нет… конечно нет.
— Я так рада! Мне ужасно не хотелось бы думать, что вы думаете, что с моей стороны глупо…
— Да нет же!.. Что вы! Нет!.. Только, понимаете, я не могу…
— Я знаю. Я не буду вас задерживать. Я только хотела услышать от вас, что вы не считаете меня такой глупой, оттого, что я…
— Да нет! Право же! Честное слово!
Через три тягостных минуты, унизительно чувствуя за спиной мужские ухмылки, он от нее отделался. Партнеры изрекли все, что считается в Наутилусе подходящим к такому случаю: «Ах, вы, тихоня!», «Все понятно: жена уехала на недельку, а наш донжуан…», «Кто такая, доктор? Ну, скряга, подавайте ее сюда». И наконец: «Ага, я знаю, кто она: модисточка с Прери-авеню».
На другой день, в двенадцать часов, она позвонила из аптеки, что всю ночь не спала и после глубоких размышлений пришла к мысли, что «они больше никогда не должны делать таких вещей» и… не встретится ли он с нею в восемь часов на углу Криминс-стрит и Миссури-авеню, чтоб можно было обо всем переговорить?
В два часа она позвонила опять и переложила встречу на половину девятого.
В пять она позвонила просто, чтоб напомнить…
Мартин в этот день не пересеивал в лаборатории культур. Он был слишком человечески слаб и смятен для приличного экспериментатора, слишком холодно рассудителен для приличного грешника и все время тосковал по спокойному утешению, которое могла бы дать ему Леора.
«Сегодня я могу зайти с ней так далеко, как только захочу».
«Но она глупа и гоняется за мужчинами».
«Тем лучше. Мне надоело быть нудным философом».
«Неужели счастливые любовники, о которых читаешь в романах и стихах, чувствуют себя так же мерзко, как я?»
«Не желаю быть мужчиной средних лет, осторожным, добронравным одноженцем. Это противно моим убеждениям. Я требую права на свободу…»
«К черту! Все эти „свободные умы“ — рабы своего свободомыслия. Они не лучше своих папаш-методистов! Во мне вполне достаточно здоровой естественной безнравственности, так что я могу позволить себе быть нравственным. Я хочу сохранить ясность мысли для работы. Не желаю туманить свой мозг, бегая, как нанятой, за каждой девчонкой, которую можно поцеловать».
«Орхидея слишком доступна. Я не желаю отказываться от права быть счастливым грешником, но я всегда шел прямой дорогой, знал только Леору и свою работу, и я не хочу теперь вносить смуту в свою жизнь. Помоги господь каждому, кто любит свою работу и свою жену! Он заранее побежден!»
В восемь тридцать он встретился с Орхидеей, и дело обернулось очень некрасиво. Ему был одинаково противен вчерашний храбрый. Мартин и Мартин сегодняшний — прозаичный и осторожный. Он вернулся домой печальным аскетом и всю ночь протосковал по Орхидее.
Неделю спустя вернулась из Уитсильвании Леора.
Он ее встретил на вокзале.
— Все в порядке, — сказал он. — Я чувствую себя так, точно мне сто семнадцать лет. Я — порядочный, нравственный молодой человек и, боже, как мне это было бы тошно, если б не моя реакция преципитации и ты, и… Почему ты всегда теряешь багажную квитанцию? Я, наверно, подаю дурной пример другим, сдаваясь так легко. Нет, нет, родная, разве ты не видишь: это не квитанция, а билетик, который выдал тебе проводник!
22
В то лето Пиккербо, разглагольствуя и пожимая, кому надо, руки, совершал небольшое турне от «Шатоквы» по Айове, Небраске и Канзасу. Мартин убедился, что хотя Пиккербо по сравнению с Густавом Сонделиусом — кретин, к несчастью наделенный даром речи, ему предназначено судьбой стать в Америке в десять раз более известным, чем Сонделиус, и в тысячу раз более известным, чем Макс Готлиб.
Он состоял в переписке со многими так называемыми великими людьми, чьи портреты и звучные афоризмы появлялись в журналах: с рекламистами, писавшими брошюры о «Предприимчивости и оптимизме»; с редактором журнала, поучавшего конторщиков, что можно сделаться вторым Гете или новым Джексоном-Каменной Стеной, если учиться на заочных курсах и никогда не прикасаться к погубителю мужественности — пиву;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147
Может быть, он слишком много уделил внимания луне и мягкому лету, потому что совершенно неожиданно, когда Орхидея в один прекрасный день пропорхнула через всю лабораторию и, блеснув чулками, уселась на его рабочем столе, он подошел к ней, властно схватил ее за руки и поцеловал таким поцелуем, какого она заслуживала.
И тотчас от его властности ничего не осталось. Он был напуган. Тускло на нее уставился. В растерянности она широко раскрыла глаза, губы ее вздрагивали.
— Ох! — вздохнула она всей грудью. И добавила тоном, в котором звучало безграничное любопытство и некоторое удовлетворение: — Мартин… ах!.. дорогой… ничего, по-вашему, что вы это сделали?
Он поцеловал ее еще раз. Она не противилась, и на мгновение все в мире исчезло для них, и не было ни его, ни ее, ни лаборатории, не было ни отцов, ни жен, ни установленных правил, — только напряженное чувство, что вот они вместе.
Вдруг она защебетала:
— Я знаю, есть множество людей, погрязающих в условностях, и они осудили бы нас, и раньше я, может быть, и сама осудила бы, но… Ах, я страшно рада, что у меня свободные взгляды. Конечно, я ни за что на свете не стала бы огорчать милую Леору и делать что-нибудь совсем дурное, но не чудесно ли, что кругом нас столько мещан, а мы умеем подняться выше их и следуем зову, который идет от сильного к сильному и… Но мне просто необходимо на собрание в ХАМЖ. Там сегодня одна женщина-адвокат из Нью-Йорка прочтет нам доклад «Современная женщина и карьера».
Когда она ушла, Мартин понял, что может поздравить себя с любовной удачей. «Она моя!» — возликовал он… Верно, никто никогда не ликовал так плохо и так неуверенно.
Вечером, когда он у себя на квартире играл в покер с Эрвингом Уотерсом, дантистом школьной амбулатории и молодым врачом городской больницы, раздался телефонный звонок и послышалось взволнованное, но сахарное:
— Это я, Орхидея. Вы рады, что я позвонила?
— О да, очень рад. — Он постарался вложить в эти слова радость влюбленного и вместе безразличие, достаточное, чтобы обмануть трех пересмешников-врачей, которые, сняв пиджаки, потягивали пиво.
— Вы заняты сегодня вечером, Марти?
— Да, собственно… гм!.. У меня сидят приятели, играем в картишки.
— Вот как! — В ее голосе звучала задорная проницательность. — Значит, вы… Ах, я смешна, как младенец, что звоню вам, но папы нет дома и Вербены нет… все ушли, и вечер такой чудесный, вот я и подумала… А вы не считаете, что я ужасная глупышка?
— Нет… нет… конечно нет.
— Я так рада! Мне ужасно не хотелось бы думать, что вы думаете, что с моей стороны глупо…
— Да нет же!.. Что вы! Нет!.. Только, понимаете, я не могу…
— Я знаю. Я не буду вас задерживать. Я только хотела услышать от вас, что вы не считаете меня такой глупой, оттого, что я…
— Да нет! Право же! Честное слово!
Через три тягостных минуты, унизительно чувствуя за спиной мужские ухмылки, он от нее отделался. Партнеры изрекли все, что считается в Наутилусе подходящим к такому случаю: «Ах, вы, тихоня!», «Все понятно: жена уехала на недельку, а наш донжуан…», «Кто такая, доктор? Ну, скряга, подавайте ее сюда». И наконец: «Ага, я знаю, кто она: модисточка с Прери-авеню».
На другой день, в двенадцать часов, она позвонила из аптеки, что всю ночь не спала и после глубоких размышлений пришла к мысли, что «они больше никогда не должны делать таких вещей» и… не встретится ли он с нею в восемь часов на углу Криминс-стрит и Миссури-авеню, чтоб можно было обо всем переговорить?
В два часа она позвонила опять и переложила встречу на половину девятого.
В пять она позвонила просто, чтоб напомнить…
Мартин в этот день не пересеивал в лаборатории культур. Он был слишком человечески слаб и смятен для приличного экспериментатора, слишком холодно рассудителен для приличного грешника и все время тосковал по спокойному утешению, которое могла бы дать ему Леора.
«Сегодня я могу зайти с ней так далеко, как только захочу».
«Но она глупа и гоняется за мужчинами».
«Тем лучше. Мне надоело быть нудным философом».
«Неужели счастливые любовники, о которых читаешь в романах и стихах, чувствуют себя так же мерзко, как я?»
«Не желаю быть мужчиной средних лет, осторожным, добронравным одноженцем. Это противно моим убеждениям. Я требую права на свободу…»
«К черту! Все эти „свободные умы“ — рабы своего свободомыслия. Они не лучше своих папаш-методистов! Во мне вполне достаточно здоровой естественной безнравственности, так что я могу позволить себе быть нравственным. Я хочу сохранить ясность мысли для работы. Не желаю туманить свой мозг, бегая, как нанятой, за каждой девчонкой, которую можно поцеловать».
«Орхидея слишком доступна. Я не желаю отказываться от права быть счастливым грешником, но я всегда шел прямой дорогой, знал только Леору и свою работу, и я не хочу теперь вносить смуту в свою жизнь. Помоги господь каждому, кто любит свою работу и свою жену! Он заранее побежден!»
В восемь тридцать он встретился с Орхидеей, и дело обернулось очень некрасиво. Ему был одинаково противен вчерашний храбрый. Мартин и Мартин сегодняшний — прозаичный и осторожный. Он вернулся домой печальным аскетом и всю ночь протосковал по Орхидее.
Неделю спустя вернулась из Уитсильвании Леора.
Он ее встретил на вокзале.
— Все в порядке, — сказал он. — Я чувствую себя так, точно мне сто семнадцать лет. Я — порядочный, нравственный молодой человек и, боже, как мне это было бы тошно, если б не моя реакция преципитации и ты, и… Почему ты всегда теряешь багажную квитанцию? Я, наверно, подаю дурной пример другим, сдаваясь так легко. Нет, нет, родная, разве ты не видишь: это не квитанция, а билетик, который выдал тебе проводник!
22
В то лето Пиккербо, разглагольствуя и пожимая, кому надо, руки, совершал небольшое турне от «Шатоквы» по Айове, Небраске и Канзасу. Мартин убедился, что хотя Пиккербо по сравнению с Густавом Сонделиусом — кретин, к несчастью наделенный даром речи, ему предназначено судьбой стать в Америке в десять раз более известным, чем Сонделиус, и в тысячу раз более известным, чем Макс Готлиб.
Он состоял в переписке со многими так называемыми великими людьми, чьи портреты и звучные афоризмы появлялись в журналах: с рекламистами, писавшими брошюры о «Предприимчивости и оптимизме»; с редактором журнала, поучавшего конторщиков, что можно сделаться вторым Гете или новым Джексоном-Каменной Стеной, если учиться на заочных курсах и никогда не прикасаться к погубителю мужественности — пиву;
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147