Пришлось даже задействовать старые связи, хотя мне всегда претили такие методы. «Это сложный вопрос, наберитесь терпения, вам ответят в письменной форме...»
И вот мне прислали ответ. Я получил письмо, напечатанное на бланке Министерства культуры, с утренней почтой. Министр наконец дал добро. Он оказывал мне доверие на основании моих предыдущих трудов и незапятнанной репутации. Он согласился на это с одним условием: я не имел права снимать ксерокопии или делать снимки ни с одного из документов. Я не имел права воспроизводить какой бы то ни было текст в печати. Я был вправе лишь читать и молчать. Кроме того, я должен был подписаться под обязательством не публиковать и не разглашать информацию, способную нанести ущерб безопасности страны, национальной обороне либо частной жизни граждан. Я почувствовал себя злоумышленником. Общественно опасным элементом. Мне вложили в одну руку бомбу, а в другую – детонатор, заставив поклясться, что я никогда не стану пускать их в ход одновременно.
Я подписал, даже не раздумывая. Чтобы узнать правду, я бы подписался под чем угодно.
* * *
После этого я наконец приступил к чтению. Целыми днями я копался в кучах бумаг. Я начал внезапно просыпаться по ночам от кошмарных видений: я давился заплесневелой бумагой и проливал слезы от того, что пыль въелась в радужную оболочку моих глаз. Между тем здешние порядки были мне знакомы. Я работал в архивах много раз. Но сейчас все было иначе. Военная диктатура, идеология розни, оголтелая бюрократия – столкнувшись со всем этим, я окунулся в зловещую стихию. Я собирался тихо корпеть над своей оккупацией, а меня подхватил мощный поток, о котором я не знал ничего, кроме его скрытой силы.
Я блуждал в темноте в поисках ярких ориентиров. Между тем вокруг сгущался все более непроглядный мрак. Однако это не приводило в отчаяние, а еще больше завораживало. Подспудная сила увлекала меня на дно океана, а я даже не пытался сопротивляться. Соблазн запретного плода сочетался с опьянением глубиной.
Это наваждение было щедрым на посулы, но у него имелась оборотная сторона. Я проклинал себя за то, что запутался в сетях проклятого времени. Страшные годы грозили оставить на мне отпечаток. Друзья говорили с упреком, что я становлюсь все более мрачным, но кто из них был способен понять, что я проникался духом истории? Никто.
* * *
Как-то раз в уборной архива я пригляделся к своему отражению в зеркале. Сначала я не поверил собственным глазам и подумал, что во всем виноват интерьер. Ему постарались придать современный вид, а он выглядел просто зловещим. Все было из мрамора, того самого, из которого делают надгробья; освещение ему под стать. Но разгадка таилась не только в этом.
Я взглянул на себя еще раз. Восковой, мертвенно-бледный цвет лица с заострившимися чертами – у меня был вид одержимого. Надышавшись затхлым воздухом оккупации, я стал похож на классического предателя из комедии. Я стыдился на себя смотреть. Меня от себя тошнило, и я ничего не мог поделать. Следовало продолжать, ибо я должен был выяснить, солгал Дезире Симон или нет. Это стало внутренней потребностью, державшей в узде все мои прочие желания.
* * *
Мне казалось, что я не перебираю документы, а потрошу тушу, слишком долго хранившуюся в замороженном состоянии. Этот зверь представлялся мне отдельным, самодостаточным миром. Я преображался по мере того, как исследовал его внутренности на анатомическом столе. Я ворошил кипы бумаг скальпелем, с ужасом убеждаясь, что до меня никто в них никогда не заглядывал. Нет ничего более упоительного, чем быть первопроходцем в terra incognita <Неизвестная земля (лат.).>. Это так кружит голову, что ты начисто забываешь главное: возможно, сей путь ведет в никуда. Стоит только это представить, и человек рискует сойти с ума. Исследовательский зуд вечно сопровождается помутнением разума.
Я впутался в эту историю, подобно археологу, залезшему в древнюю мусорную яму, но вскоре уже чувствовал себя спелеологом, натыкающимся впотьмах на углы пещеры, кишащей крысами. Когда мой фонарь задерживался на каком-либо участке стены, он обнаруживал там не изображения грациозных барашков, окутанных известковым налетом, а следы окровавленных ногтей обитателей лагерей смерти.
В данном чтиве не было ничего образцово-показательного. Но, вопреки всяким ожиданиям, не все там выглядело неприглядным. В этих документах отражалась Франция. Самое безнравственное соседствовало в них с безупречным, грешники обитали бок о бок с праведниками. Примером самого безнравственного был некий совладелец дома, написавший в полицию донос на свою консьержку-пайщицу за то, что она отказалась выдать подпольщиков, прятавшихся на чердаке здания. Примером безупречного – одна старая дама, отчитавшая комиссара полиции: она осуждала его за недостойные поступки и незаконные методы, не говоря о самом характере его деятельности, на ее взгляд возмутительной для христианина и француза. Далее приводились ее имя и адрес.
Между двумя этими полюсами: морально разложившимися людьми и ангельскими душами – фигурировал полный перечень приспособленцев и отступников всех мастей – национальная революция собиралась провозгласить их сделку с совестью чисто французской гражданской доблестью. Целый букет доносчиков самовыражался здесь открыто и украдкой. Кого тут только не было! Ревностные патриоты, готовые служить родине, и осторожные обыватели, раздумывающие, стоит ли игра свеч. Сомневающиеся, но все же предающие, и убежденные, что правительство занимает слишком нерешительную позицию в этом вопросе. Люди, чувствующие себя прирожденными осведомителями, и граждане, готовые сотрудничать с полицией в случае крайней необходимости. Те, что не возражали, чтобы их деяния красовались на Доске почета, и те, что предпочитали, чтобы о них на всякий случай позабыли.
Некоторые строчили письма с таким рвением, что это смахивало на эпистолярную лихорадку. Не все доносчики сохраняли инкогнито. Нередко они оставляли в качестве подписи свое полное имя либо величали себя «группой мужчин и женщин».
Наглядевшись за несколько недель на этих жалких выродков, я, однако, все так же возмущался, когда мне доводилось читать расписки в получении денег на официальных бланках или лицезреть пометку «Французское государство» на благодарственных письмах. Хотя бы Республике не пришлось краснеть за этот позор, и на том спасибо. И все же это была Франция. Именно она учредила комиссариат по делам евреев, и оккупанты не замедлили сказать в ответ свое веское немецкое слово.
Время от времени я переписывал документы. Просто так, для себя, из опасения, что мне не удастся впоследствии вспомнить, что я мог прочесть собственными глазами нечто вроде следующего отрывка из письма федеральных властей одному из своих областных представителей:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38
И вот мне прислали ответ. Я получил письмо, напечатанное на бланке Министерства культуры, с утренней почтой. Министр наконец дал добро. Он оказывал мне доверие на основании моих предыдущих трудов и незапятнанной репутации. Он согласился на это с одним условием: я не имел права снимать ксерокопии или делать снимки ни с одного из документов. Я не имел права воспроизводить какой бы то ни было текст в печати. Я был вправе лишь читать и молчать. Кроме того, я должен был подписаться под обязательством не публиковать и не разглашать информацию, способную нанести ущерб безопасности страны, национальной обороне либо частной жизни граждан. Я почувствовал себя злоумышленником. Общественно опасным элементом. Мне вложили в одну руку бомбу, а в другую – детонатор, заставив поклясться, что я никогда не стану пускать их в ход одновременно.
Я подписал, даже не раздумывая. Чтобы узнать правду, я бы подписался под чем угодно.
* * *
После этого я наконец приступил к чтению. Целыми днями я копался в кучах бумаг. Я начал внезапно просыпаться по ночам от кошмарных видений: я давился заплесневелой бумагой и проливал слезы от того, что пыль въелась в радужную оболочку моих глаз. Между тем здешние порядки были мне знакомы. Я работал в архивах много раз. Но сейчас все было иначе. Военная диктатура, идеология розни, оголтелая бюрократия – столкнувшись со всем этим, я окунулся в зловещую стихию. Я собирался тихо корпеть над своей оккупацией, а меня подхватил мощный поток, о котором я не знал ничего, кроме его скрытой силы.
Я блуждал в темноте в поисках ярких ориентиров. Между тем вокруг сгущался все более непроглядный мрак. Однако это не приводило в отчаяние, а еще больше завораживало. Подспудная сила увлекала меня на дно океана, а я даже не пытался сопротивляться. Соблазн запретного плода сочетался с опьянением глубиной.
Это наваждение было щедрым на посулы, но у него имелась оборотная сторона. Я проклинал себя за то, что запутался в сетях проклятого времени. Страшные годы грозили оставить на мне отпечаток. Друзья говорили с упреком, что я становлюсь все более мрачным, но кто из них был способен понять, что я проникался духом истории? Никто.
* * *
Как-то раз в уборной архива я пригляделся к своему отражению в зеркале. Сначала я не поверил собственным глазам и подумал, что во всем виноват интерьер. Ему постарались придать современный вид, а он выглядел просто зловещим. Все было из мрамора, того самого, из которого делают надгробья; освещение ему под стать. Но разгадка таилась не только в этом.
Я взглянул на себя еще раз. Восковой, мертвенно-бледный цвет лица с заострившимися чертами – у меня был вид одержимого. Надышавшись затхлым воздухом оккупации, я стал похож на классического предателя из комедии. Я стыдился на себя смотреть. Меня от себя тошнило, и я ничего не мог поделать. Следовало продолжать, ибо я должен был выяснить, солгал Дезире Симон или нет. Это стало внутренней потребностью, державшей в узде все мои прочие желания.
* * *
Мне казалось, что я не перебираю документы, а потрошу тушу, слишком долго хранившуюся в замороженном состоянии. Этот зверь представлялся мне отдельным, самодостаточным миром. Я преображался по мере того, как исследовал его внутренности на анатомическом столе. Я ворошил кипы бумаг скальпелем, с ужасом убеждаясь, что до меня никто в них никогда не заглядывал. Нет ничего более упоительного, чем быть первопроходцем в terra incognita <Неизвестная земля (лат.).>. Это так кружит голову, что ты начисто забываешь главное: возможно, сей путь ведет в никуда. Стоит только это представить, и человек рискует сойти с ума. Исследовательский зуд вечно сопровождается помутнением разума.
Я впутался в эту историю, подобно археологу, залезшему в древнюю мусорную яму, но вскоре уже чувствовал себя спелеологом, натыкающимся впотьмах на углы пещеры, кишащей крысами. Когда мой фонарь задерживался на каком-либо участке стены, он обнаруживал там не изображения грациозных барашков, окутанных известковым налетом, а следы окровавленных ногтей обитателей лагерей смерти.
В данном чтиве не было ничего образцово-показательного. Но, вопреки всяким ожиданиям, не все там выглядело неприглядным. В этих документах отражалась Франция. Самое безнравственное соседствовало в них с безупречным, грешники обитали бок о бок с праведниками. Примером самого безнравственного был некий совладелец дома, написавший в полицию донос на свою консьержку-пайщицу за то, что она отказалась выдать подпольщиков, прятавшихся на чердаке здания. Примером безупречного – одна старая дама, отчитавшая комиссара полиции: она осуждала его за недостойные поступки и незаконные методы, не говоря о самом характере его деятельности, на ее взгляд возмутительной для христианина и француза. Далее приводились ее имя и адрес.
Между двумя этими полюсами: морально разложившимися людьми и ангельскими душами – фигурировал полный перечень приспособленцев и отступников всех мастей – национальная революция собиралась провозгласить их сделку с совестью чисто французской гражданской доблестью. Целый букет доносчиков самовыражался здесь открыто и украдкой. Кого тут только не было! Ревностные патриоты, готовые служить родине, и осторожные обыватели, раздумывающие, стоит ли игра свеч. Сомневающиеся, но все же предающие, и убежденные, что правительство занимает слишком нерешительную позицию в этом вопросе. Люди, чувствующие себя прирожденными осведомителями, и граждане, готовые сотрудничать с полицией в случае крайней необходимости. Те, что не возражали, чтобы их деяния красовались на Доске почета, и те, что предпочитали, чтобы о них на всякий случай позабыли.
Некоторые строчили письма с таким рвением, что это смахивало на эпистолярную лихорадку. Не все доносчики сохраняли инкогнито. Нередко они оставляли в качестве подписи свое полное имя либо величали себя «группой мужчин и женщин».
Наглядевшись за несколько недель на этих жалких выродков, я, однако, все так же возмущался, когда мне доводилось читать расписки в получении денег на официальных бланках или лицезреть пометку «Французское государство» на благодарственных письмах. Хотя бы Республике не пришлось краснеть за этот позор, и на том спасибо. И все же это была Франция. Именно она учредила комиссариат по делам евреев, и оккупанты не замедлили сказать в ответ свое веское немецкое слово.
Время от времени я переписывал документы. Просто так, для себя, из опасения, что мне не удастся впоследствии вспомнить, что я мог прочесть собственными глазами нечто вроде следующего отрывка из письма федеральных властей одному из своих областных представителей:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38