– Даже его последняя фраза была чужой...
Друг посмотрел на меня со своей извечной добродушной улыбкой. Он спросил только: «Ну?..» – таким образом осведомляясь, что привело меня к нему в этот день. Я не очень-то себе представлял, как подступиться к теме, и выложил все залпом: Дезире Симон, архив, доносы, досье Фешнеров...
По мере того как я говорил, черты лица Франсуа все больше искажались. Он слушал меня молча, лишь изредка переспрашивал. Мой друг был ошеломлен.
Франсуа знал все, не отдавая себе в этом отчета. Эта история была семейной тайной. Хотя чего тут было стыдиться? В конце концов, его родственники были жертвами, а не палачами, гонимыми, а не гонителями. Вероятно, Освобождение оставило у Фешнеров горький осадок. Узники концлагерей, вернувшиеся домой, пришлись не ко двору. Все догадывались, что им не по себе, как будто они чувствовали себя лишними на празднике жизни. Люди старались не видеть того, что выражал их нечеловеческий взгляд. Их фигуры казались одним безмолвным криком. Как бы напоминанием о всеобщей вине и коллективной ответственности. Несколько позже, в Израиле, этих людей прозвали «мылом». Они вгоняли всех в краску.
Несмотря на такой прием, некоторые бывшие узники без конца делились воспоминаниями, чтобы освободиться от своих призраков, и их рассказы вскоре всем опостылели. Другие упорно молчали, давая своим ранам зажить, и это молчание порой леденило кровь. Все они говорили одно и то же, каждый по-своему. Тому, кто там не побывал, никогда этого не понять; тем, кто туда попал, никогда оттуда не выбраться, ибо лагеря смерти находятся за гранью реальности.
Франсуа знал о семейной трагедии лишь урывками. Он горел желанием узнать больше. Веря мне с полуслова, мой друг тем не менее спешил убедиться, что я не ошибся, хотя при упоминании каждой фамилии, каждого имени и места он поднимал брови.
– Завтра же ты отведешь меня в архив.
– Нет-нет, это невозможно. У тебя нет допуска. Там очень строгие правила на этот счет.
Франсуа закурил впервые после долгого перерыва, откашлялся и тотчас же завел прежние речи:
– В таком случае ты пойдешь туда завтра и все для меня переснимешь.
– Нельзя. Запрещено! Тебе ясно?
Конечно, ему было ясно. Он обнял меня и отправился домой. Глядя, как Франсуа удаляется, я впервые заметил, что он сутулится, хотя ему было, как и мне, всего лет сорок. Он словно нес на своих плечах тяжкий груз личной драмы. Наблюдая за ним, я припомнил фразу одного забытого поэта: «Чтобы узнать возраст любого еврея, не забудьте прибавить к дате его рождения еще пять тысяч лет».
Франсуа состарился в мгновение ока. За один час он стал старше на пять тысяч лет.
* * *
Два дня спустя я получил записку, написанную рукой моего друга: «Я не смыкаю глаз. Эта история довела меня до изнеможения. Не говори ничего моим близким, особенно отцу. Необходимо уберечь его от всей этой грязи. Но я должен знать. Кто?»
Лаконичное послание, ничего не скажешь. Дрожащий почерк свидетельствовал о смятении пишущего. Тут не было даже традиционного обращения и заверений в дружбе. Подписаться Франсуа забыл. Вероятно, от волнения. Не важно, письмо и без того смахивало на анонимку.
На следующее утро я снова был в архиве. На боевом посту с самого открытия. Я лихорадочно раскрыл дело 28 Б. Никогда еще я не листал его страницы с таким трудом. Наконец-то тридцать пятая. Строчки не были пронумерованы. Пришлось считать. Десять, одиннадцать, двенадцать...
* * *
Я бросился к телефонной будке на первом этаже. Франсуа Фешнер сразу же взял трубку. Можно было подумать, что он ждал моего звонка.
– Сесиль Арман-Кавелли – это тебе что-нибудь говорит?
На том конце провода наступило затишье. От силы на несколько секунд, но они показались мне вечностью. Мой друг не отвечал.
– Франсуа, ты меня слышишь? Кем она вам приходилась, эта женщина?
– Она была нашей клиенткой, – произнес он наконец.
– А... А сейчас?
– И сейчас клиентка.
В трубке снова воцарилась гнетущая тишина. Но теперь по моей вине. Я не знал, что еще сказать, боясь, что любые слова прозвучат неуместно.
– И тебе все еще приходится с ней встречаться?
– Постоянно. Кстати, вот сейчас, когда я с тобой говорю...
Его голос изменился. Вслед за этим он положил трубку.
4
Целую неделю Франсуа Фешнер не подавал признаков жизни. Я слишком хорошо его знал, чтобы обижаться. Мой друг уединился, чтобы быстрее прийти в себя. Я представлял, как он собирает разрозненные фрагменты. Складывает головоломку одним лишь усилием памяти, готовой раскалиться от напряжения. Проделывает путь в обратном направлении до того злополучного декабрьского дня 1941 года, навеки лишившего маленького Франсуа чувства, которого ему так и не довелось испытать, – бесхитростной и удивительной радости быть любимым чадом дедушки с бабушкой.
Я слишком уважал друга, чтобы навязываться. В конце концов, я и без того причинил достаточно вреда, незачем было усугублять положение. Но это ожидание начинало меня тяготить. Внутри меня усиливалось смутное чувство вины.
Мне следовало бы догадаться, что у человека, ощутившего прикосновение собственного прошлого, остается от этой встречи привкус пепла. Мне следовало бы знать, что нельзя безнаказанно вторгаться в некоторые тайные закоулки души и необходимо тщательно оценивать степень риска, прежде чем углубляться в ее дебри.
Какие чувства я невольно пробудил во Франсуа? Вызвал шок? Поверг в депрессию?
Не изведав боли, мой друг обрел память об этой боли. Отныне он пребывал в смятении. По моей вине. Я уже был готов нести за это ответственность. Если бы случилась беда. В конце концов никто ни о чем меня не просил. Мне ничего не стоило умыть руки, дабы мертвецы хоронили мертвецов. Тем хуже для меня, если я оказался в зоне смертоносного излучения, исходящего от архивов. Я должен был лишь не поддаваться его воздействию.
* * *
Мне пришлось дожидаться семейного ужина, чтобы снова встретиться с Франсуа. Друг сидел напротив меня, ничем не выдавая волнения. Не лицо, а непроницаемая маска. Я приглядывался к нему, размышляя о том, что каждый человек – загадка. Никто из собравшихся за длинным столом на пятнадцать персон не подозревал, сколько призраков таилось за этой личиной. В тот вечер как никогда явно на лице моего друга проступала его душа. Но никто был не в силах этого распознать. Никто, кроме меня.
Вокруг все тешили друг друга сплетнями, пересудами и тому подобными пустяками. Наше одиночество от этого лишь возрастало. Я все еще опускал глаза, встречаясь взглядом с Франсуа, так как меня по-прежнему тяготило чувство вины. Когда я наконец выдержал взгляд друга, он сам отвел глаза. Чувство вины перекочевало. Оно получило прощение с обеих сторон. Мы с Франсуа были заодно.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38