А если б знали, что к чему, да притягивали бы их побольше к работе…
– А учиться когда? – не согласилась снова мать.
– А труд не ученье? В труде человек крепче на ноги становится, а не то что… Привыкли готовым пользоваться!
Познакомился писатель Шанский и с «другой половиной луны» – жизнью Генки Лызлова, но это нагромоздило только новые вопросы. Вот пришлось ему покопаться в материалах о детской преступности в старой Москве: там все было проще – голод, нужда, нищета. Хитров рынок, его дикая, полуживотная жизнь. «На преступный путь их толкнули две страшные силы – холод и голод», – читает он в большом, на полтысячи страниц, исследовании «Дети-преступники».
У нас все другое – жизнь другая, люди другие, дух другой, у нас «улица» даже другая, и Генка Лызлов был и сыт, и одет, и обут, и не за куском хлеба он поехал в Абрамцево.
Так в чем же дело? Если не нужда, то что же? Может быть, ошибка матери, которая приняла первую игрушку, принесенную Генкой из детского садика? Или пестрые книжечки, которые доставал где-то Вадик? «Купецкая» жестокость в старообрядческом доме Пашки Елагина? Витька Крыса, уходящий корнями в какую-то прошлую темноту жизни, может быть в Хитров рынок, этот «вулкан преступления», как он назван в том же исследовании? Или что-то еще, нераскрытое? Или низменность побуждений и целей, животное начало, победившее человека? Или все вместе взятое, целый узел, клубок?
Шанский ищет ответа в книгах, в беседах с криминалистами и не находит. Он говорит с одним, с другим, с третьим – с учителями, родителями, рабочими, мужчинами и женщинами, старыми и молодыми, говорит со всеми, кто думает и болеет о том же самом, у кого живая душа я беспокойное сердце, не способное ограничиваться видимостью жизни. И каждый говорит что-то свое, замеченное и передуманное, – о семье и школе, о среде и школе, о школе и обществе, о баловстве и труде, о комсомоле и о том, как же все-таки у семи нянек получается дитя без глаза?
34
Суд…
Вот и настал этот решительный и страшный день. Вернее – дни, потому что продолжался суд целую неделю. И целую неделю Нина Павловна прожила в состоянии неимоверного напряжения, – все нервы завязались где-то в одном узле3 под самым сердцем, и вся душа, вся жизнь ее ушла в этот узел. Ее даже не тронуло то, что Яков Борисович отказался идти на суд, – все его опасения оказались напрасными, он получил назначение и поехал теперь знакомиться с порученными ему «объектами». Нина Павловна этому была даже рада, – что расклеилось, не склеить заново.
Лучше одной! Если все это нужно вынести перед своей совестью и лицом народа и пережить все, начиная с наголо стриженной головы Антона, – лучше одной! Нина Павловна представляла его с той пышной, немного причудливой шевелюрой, которая делала заметным Антона среди многих и многих ребят. А теперь – почти голый, туго обтянутый кожею череп, с неожиданно выступившими на нем какими-то углами, буграми и шишками, и обнаружившиеся вдруг неестественно большие уши, и растерянный, а в один момент даже испуганный взгляд.
Этот момент поразил Нину Павловну в самое сердце, – когда подсудимых под конвоем вели по коридору в зал суда. Кругом толпился народ – родные, свидетели и просто любопытные, всегда и всюду жадные до разного рода зрелищ, и каждого подсудимого проводили сквозь это множество глаз поодиночке под охраной двух конвоиров с винтовками.
– Как настоящих преступников! – приглушенно сказал чей-то жалостливый, полусочувственный голос.
– А кто же они? Они преступники и есть! Злодеи! – сухо ответил ему другой.
Антона все не вели, и каждый раз, когда в конце коридора открывалась дверь, Нина Павловна напрягалась, подготавливая себя спокойно встретить сына.
Но шли другие, все стриженые и худые, с заложенными за спиною руками, одни понурые, другие – с подчеркнутой и, по всей видимости, напускной развязностью и жалкой, через силу, полуулыбкой. И вот наконец открылась дверь, и появился он, Антон, ее сын. Он ступил в коридор и, очевидно испугавшись людей, растерянно остановился, Лицо его искривилось, и в глазах мелькнул тот самый незабываемый взгляд, который всю ночь потом не давал покоя Нине Павловне. Задержка была совсем маленькая, чуть заметная, но шедший сзади конвоир строго прикрикнул, как Нине Павловне показалось, даже толкнул Антона, и тот пошел, ссутулясь и опустив голову, крепко сцепив за спиною руки.
– Тоник! – окликнула она его.
Антон вздрогнул, оглянулся, но Нина Павловна не была уверена, разглядел он ее в толпе или нет, – послышался опять окрик конвоира, и Антон пошел дальше, в зал суда, на скамью подсудимых.
Скамья эта расположена была слева от судейского стела, за высокой загородкой, из-за которой торчала только головы тех, кто должен был теперь ответить за содеянное людям зло. Возле барьера стояли три конвоира и зорко следили за каждым движением ребят. Тут же, возле барьера, сидели адвокаты, напротив – прокурор, а в центре, на высоком помосте, за столом, покрытым зеленым сукном, под портретом Ленина, – судья, средних лет женщина в строгом темно-синем костюме, и два заседателя – мужчина, очевидно рабочий, тоже строгий, немного напряженный, и молодая интересная девушка с изящной, подобранной фигуркой и таким же изящным, точно нарисованным личиком. Ее пышная, со вкусом сделанная прическа и каждый день меняющиеся кофточки – лиловые, оранжевые, зеленые, топкие и великолепно сшитые – находились в явном контрасте с тем, о чем здесь шла речь. Председательствующая задала, однако, тон строгости в самом начале процесса и провела его до конца. Она была умная женщина, с характером, много видевшая перед собой разных судеб, людей и трагедии, и Нина Павловна, вглядываясь, старалась понять ее. Напрягая все силы, чтобы сохранить выдержку и спокойствие, Нина Павловна так волновалась в душе, что строгий голос судьи, ее пристальный взгляд и решительный поворот небольшой, гладко причесанной головы казалась ей выражением крайней казенщины и бездушия. Такой все равно! Она осудила уже, вероятно, не один десяток людей и много раз слышала и правду и ложь, честность и подлость, раскаяние и хитрость, видела слезы подлинные, людские, и слезы фальшивые, разыгранные с настоящим артистическим талантом. Перед нею закон, и ей, конечно, безразличны судьбы этих щипаных, жалких галчат, в которых превратились здесь грозные в прошлом забияки.
По мере того как разворачивался процесс, эта настроенность Нины Павловны против судьи исчезала.
Взять хотя бы этого отвратительного человека с крысиным лицом и вмятым подбородком. Все родители говорят, что он самая главная фигура во всей компании. Но посмотрите, как он скромненько сидит в самом углу и какими невинными глазами смотрит вокруг себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
– А учиться когда? – не согласилась снова мать.
– А труд не ученье? В труде человек крепче на ноги становится, а не то что… Привыкли готовым пользоваться!
Познакомился писатель Шанский и с «другой половиной луны» – жизнью Генки Лызлова, но это нагромоздило только новые вопросы. Вот пришлось ему покопаться в материалах о детской преступности в старой Москве: там все было проще – голод, нужда, нищета. Хитров рынок, его дикая, полуживотная жизнь. «На преступный путь их толкнули две страшные силы – холод и голод», – читает он в большом, на полтысячи страниц, исследовании «Дети-преступники».
У нас все другое – жизнь другая, люди другие, дух другой, у нас «улица» даже другая, и Генка Лызлов был и сыт, и одет, и обут, и не за куском хлеба он поехал в Абрамцево.
Так в чем же дело? Если не нужда, то что же? Может быть, ошибка матери, которая приняла первую игрушку, принесенную Генкой из детского садика? Или пестрые книжечки, которые доставал где-то Вадик? «Купецкая» жестокость в старообрядческом доме Пашки Елагина? Витька Крыса, уходящий корнями в какую-то прошлую темноту жизни, может быть в Хитров рынок, этот «вулкан преступления», как он назван в том же исследовании? Или что-то еще, нераскрытое? Или низменность побуждений и целей, животное начало, победившее человека? Или все вместе взятое, целый узел, клубок?
Шанский ищет ответа в книгах, в беседах с криминалистами и не находит. Он говорит с одним, с другим, с третьим – с учителями, родителями, рабочими, мужчинами и женщинами, старыми и молодыми, говорит со всеми, кто думает и болеет о том же самом, у кого живая душа я беспокойное сердце, не способное ограничиваться видимостью жизни. И каждый говорит что-то свое, замеченное и передуманное, – о семье и школе, о среде и школе, о школе и обществе, о баловстве и труде, о комсомоле и о том, как же все-таки у семи нянек получается дитя без глаза?
34
Суд…
Вот и настал этот решительный и страшный день. Вернее – дни, потому что продолжался суд целую неделю. И целую неделю Нина Павловна прожила в состоянии неимоверного напряжения, – все нервы завязались где-то в одном узле3 под самым сердцем, и вся душа, вся жизнь ее ушла в этот узел. Ее даже не тронуло то, что Яков Борисович отказался идти на суд, – все его опасения оказались напрасными, он получил назначение и поехал теперь знакомиться с порученными ему «объектами». Нина Павловна этому была даже рада, – что расклеилось, не склеить заново.
Лучше одной! Если все это нужно вынести перед своей совестью и лицом народа и пережить все, начиная с наголо стриженной головы Антона, – лучше одной! Нина Павловна представляла его с той пышной, немного причудливой шевелюрой, которая делала заметным Антона среди многих и многих ребят. А теперь – почти голый, туго обтянутый кожею череп, с неожиданно выступившими на нем какими-то углами, буграми и шишками, и обнаружившиеся вдруг неестественно большие уши, и растерянный, а в один момент даже испуганный взгляд.
Этот момент поразил Нину Павловну в самое сердце, – когда подсудимых под конвоем вели по коридору в зал суда. Кругом толпился народ – родные, свидетели и просто любопытные, всегда и всюду жадные до разного рода зрелищ, и каждого подсудимого проводили сквозь это множество глаз поодиночке под охраной двух конвоиров с винтовками.
– Как настоящих преступников! – приглушенно сказал чей-то жалостливый, полусочувственный голос.
– А кто же они? Они преступники и есть! Злодеи! – сухо ответил ему другой.
Антона все не вели, и каждый раз, когда в конце коридора открывалась дверь, Нина Павловна напрягалась, подготавливая себя спокойно встретить сына.
Но шли другие, все стриженые и худые, с заложенными за спиною руками, одни понурые, другие – с подчеркнутой и, по всей видимости, напускной развязностью и жалкой, через силу, полуулыбкой. И вот наконец открылась дверь, и появился он, Антон, ее сын. Он ступил в коридор и, очевидно испугавшись людей, растерянно остановился, Лицо его искривилось, и в глазах мелькнул тот самый незабываемый взгляд, который всю ночь потом не давал покоя Нине Павловне. Задержка была совсем маленькая, чуть заметная, но шедший сзади конвоир строго прикрикнул, как Нине Павловне показалось, даже толкнул Антона, и тот пошел, ссутулясь и опустив голову, крепко сцепив за спиною руки.
– Тоник! – окликнула она его.
Антон вздрогнул, оглянулся, но Нина Павловна не была уверена, разглядел он ее в толпе или нет, – послышался опять окрик конвоира, и Антон пошел дальше, в зал суда, на скамью подсудимых.
Скамья эта расположена была слева от судейского стела, за высокой загородкой, из-за которой торчала только головы тех, кто должен был теперь ответить за содеянное людям зло. Возле барьера стояли три конвоира и зорко следили за каждым движением ребят. Тут же, возле барьера, сидели адвокаты, напротив – прокурор, а в центре, на высоком помосте, за столом, покрытым зеленым сукном, под портретом Ленина, – судья, средних лет женщина в строгом темно-синем костюме, и два заседателя – мужчина, очевидно рабочий, тоже строгий, немного напряженный, и молодая интересная девушка с изящной, подобранной фигуркой и таким же изящным, точно нарисованным личиком. Ее пышная, со вкусом сделанная прическа и каждый день меняющиеся кофточки – лиловые, оранжевые, зеленые, топкие и великолепно сшитые – находились в явном контрасте с тем, о чем здесь шла речь. Председательствующая задала, однако, тон строгости в самом начале процесса и провела его до конца. Она была умная женщина, с характером, много видевшая перед собой разных судеб, людей и трагедии, и Нина Павловна, вглядываясь, старалась понять ее. Напрягая все силы, чтобы сохранить выдержку и спокойствие, Нина Павловна так волновалась в душе, что строгий голос судьи, ее пристальный взгляд и решительный поворот небольшой, гладко причесанной головы казалась ей выражением крайней казенщины и бездушия. Такой все равно! Она осудила уже, вероятно, не один десяток людей и много раз слышала и правду и ложь, честность и подлость, раскаяние и хитрость, видела слезы подлинные, людские, и слезы фальшивые, разыгранные с настоящим артистическим талантом. Перед нею закон, и ей, конечно, безразличны судьбы этих щипаных, жалких галчат, в которых превратились здесь грозные в прошлом забияки.
По мере того как разворачивался процесс, эта настроенность Нины Павловны против судьи исчезала.
Взять хотя бы этого отвратительного человека с крысиным лицом и вмятым подбородком. Все родители говорят, что он самая главная фигура во всей компании. Но посмотрите, как он скромненько сидит в самом углу и какими невинными глазами смотрит вокруг себя.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127