Но вот прошло время, и на глазах у него Костанчи стал вянуть и из энергичного, уверенного в себе парня превратился в задумчивого любителя уединения. В чем дело? Кирилл Петрович пробовал с ним говорить – отмалчивается, пробовал давать поручения – выполняет, а сам отводит глаза. Обратили внимание на поведение Костанчи и ребята, даже говорили на собрании, но разве все можно решить на собрании? Кирилл Петрович посоветовался с Антоном и Дунаевым и просил их побеседовать с Костанчи по-товарищески: узнать, в чем дело. Они беседовали с ним, выпытывали и ничего не выпытали – Костанчи знал цену разговорам.
В эти дни еще одна сложность возникла у Кирилла Петровича: он получил письмо от матери Елкина. Даже привычное, прошедшее через войну сердце капитана Шукайло до физической боли сжалось от присланного, очевидно, со смертного одра письма. Оно написано было явно коснеющей рукой, разными карандашами.
«Уважаемый Кирилл Петрович!
Мне очень тяжело писать. Пишу лежа, три раза в сутки приходит медицинская сестра и вводит мне усиленные дозы морфия, я все время под наркозом, иначе нестерпимые боли и полный упадок сил. Голова у меня как в тумане, путаются мысли, но мне так хочется высказать Вам всю мою боль о моем Илюше.
Эта боль не пропадает ни днем, ни ночью. Как все это могло получиться? Неужели он не войдет снова в нашу общую, советскую семью?»
До сих пор в письме был простой карандаш. Здесь, вероятно, начались боли, пришла сестра, сделала укол, к только тогда женщина, набравшись сил, снова взяла в руки карандаш, но уже другой – чернильный.
«Илюшу я больше не увижу, так как долго на морфии не протяну. Кирилл Петрович! Родной! Помогите коему сыну стать человеком – огромная к Вам моя просьба матери. Я Вас очень прошу, Кирилл Петрович, дайте умереть спокойно, будьте ему и за отца и за мать, я ведь из писем Ваших вижу, что работа с такими детьми – Ваша жизнь и Вы не меньше матери болеете за каждого. Попробуйте пожалеть его немного за меня – может, это подействует. Он когда-то был ласковым».
Опять перерыв – карандаш тот же, но почерк совсем другой, буквы покосились и поехали в разные стороны.
«Простите, Кирилл Петрович, что я отняла у Вас время своим письмом, но ведь оно последнее. Желаю успехов в Вашей большой и благородной работе».
А события шли и развивались, и ощущение напряженности, начиная с майора Лагутина, распространялось по всей колонии. Приехал начальник, и майор доложил ему обстановку.
– На Шевчука нужно брать наряд в режимную колонию, – сказал он решительно. – Вы меня простите, Максим Кузьмич, но больше терпеть нельзя. Это просто становится опасным. Иначе это скажется на всем коллективе: полная безнаказанность.
– А остальные? – спросил начальник. – Другие связи выявлены?
– Пока только предположение! Елкин, Венцель…
– А Камолов?
– Камолов продолжает отмалчиваться! «я сам», «я так», «так просто», «побаловаться».
– А не считаете вы, что этот потяжелее Шевчука будет, хоть и тихий? – заметил начальник.
– Дремучая душа, это верно, – согласился майор.
– А если так, о каком же наряде тогда говорить!.. Наоборот! Освободите Камолова и продолжайте выяснять границы группы и ее связи. Главное – связи! А наряд нам всегда дадут.
Вечером было партийное собрание – доклад о поездке начальника в Москву. С этим можно было бы и подождать, но обстановка не давала отсрочки. И доклад от этого получился боевой и напряженный: на совещании в Москве говорилось про новые решения ЦК о работе детских колоний, о воспитании актива, о том, чтобы лучше звать ребят, чтобы поддерживать все сознательное и благородное. Решения ЦК перекликались и переплетались с тем, что назревало в колонии, с недостатками, о которых и говорили на собрании.
– Мы слабо наступаем, мало у нас боевитости, большевистской непримиримости.
– Мало знаем ребят, плохо изучаем, формально изучаем. Прибыл парень, воспитатель повозился с ним день-два, и готово: думает, узнал.
– И работаем формально, плохо работаем, а где недорабатываем, там они прорываются.
– И либеральничаем. Майор Лагутин правильно говорит. Где здесь майор Лагутин?..
Но майора Лагутина не было. Перед самым собранием ему доложили, что в восьмом отделении заметили какую-то записку, куда она делась потом – неизвестно. И майор Лагутин выяснял это с одним, с другим, с третьим, собирая крохи истины, прослеживая путь таинственной записки, которую срочно нужно было найти: кто принес, откуда принес, когда, кому передал, кто читал и куда она пропала? А главное – что в ней было? В колонии основа основ – это честность, честность и искренность, все должно быть на виду, а если пошли тайны, значит, возникла какая-то подпольная жизнь, которую нужно пресечь. И майор тратит час, два, три, пока не прослеживает все извивы пути, который проделала запретная бумажка, и наконец в пятнадцатом отделении он узнает: ее опустили под пол, в щелку между половицами. А время позднее, ребята в спальнях, впереди – ночь, и что они могут придумать за ночь – неизвестно. Назначается специальный надзиратель со специальным заданием: сидеть всю ночь в спальне пятнадцатого отделения. Утром, когда ребята ушли на работу, в спальне были подняты половицы и обнаружено то самое Мишкино письмо, которое он пустил по отделениям.
Как ни тайно старался майор Лагутин проводить свои действия, Мишка Шевчук понял: кольцо сужается. Значит, пора, значит, нужно срочно действовать. Следовательно, нужно всем собраться и решить: что предпринять и когда начинать. И вот снова Сенька Венцель передает тайную команду: собраться нынче в пять часов в клубе, на сцене – Илья Елкин будет показывать якобы новую пляску.
Вот тут и прорвалось все, что назревало в последнее время у Костанчи. Теперь ему самому было непонятно, как он мог поддаться Мишкиным речам и согласиться быть участником его группы. За кем он пошел? Мишка! Что значит Мишка? А он еще начинает командовать да грозить. И что из этого выйдет хорошего? Разве что-нибудь может выйти? Он знал ребят, их настроения… Да и Кирилл Петрович!.. Даже стыдно! При всех обидах он все-таки очень уважал Кирилла Петровича.
Но, войдя в группу, Костанчи уже не мог отказаться – этим он сразу ставил самого себя под удар по всем законам воровского подполья. Надежда у него была только на то, что у Мишки ничего не получится: поговорят, поиграют, позабавятся и на том кончат. Но Камолов с его «пиками» сразу обострил и ухудшил дело.
Поэтому, когда Сенька сказал ему о сходке, Костанчи понял: нужно решать. Значит, Мишка идет по крупной! Нужно решать!
И Костанчи решил: он пошел к Кириллу Петровичу и рассказал о заговоре, о заготовленных «пиках», о планах Мишки разделаться с «буграми», вроде Славы, Антона и Кости Ермолина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
В эти дни еще одна сложность возникла у Кирилла Петровича: он получил письмо от матери Елкина. Даже привычное, прошедшее через войну сердце капитана Шукайло до физической боли сжалось от присланного, очевидно, со смертного одра письма. Оно написано было явно коснеющей рукой, разными карандашами.
«Уважаемый Кирилл Петрович!
Мне очень тяжело писать. Пишу лежа, три раза в сутки приходит медицинская сестра и вводит мне усиленные дозы морфия, я все время под наркозом, иначе нестерпимые боли и полный упадок сил. Голова у меня как в тумане, путаются мысли, но мне так хочется высказать Вам всю мою боль о моем Илюше.
Эта боль не пропадает ни днем, ни ночью. Как все это могло получиться? Неужели он не войдет снова в нашу общую, советскую семью?»
До сих пор в письме был простой карандаш. Здесь, вероятно, начались боли, пришла сестра, сделала укол, к только тогда женщина, набравшись сил, снова взяла в руки карандаш, но уже другой – чернильный.
«Илюшу я больше не увижу, так как долго на морфии не протяну. Кирилл Петрович! Родной! Помогите коему сыну стать человеком – огромная к Вам моя просьба матери. Я Вас очень прошу, Кирилл Петрович, дайте умереть спокойно, будьте ему и за отца и за мать, я ведь из писем Ваших вижу, что работа с такими детьми – Ваша жизнь и Вы не меньше матери болеете за каждого. Попробуйте пожалеть его немного за меня – может, это подействует. Он когда-то был ласковым».
Опять перерыв – карандаш тот же, но почерк совсем другой, буквы покосились и поехали в разные стороны.
«Простите, Кирилл Петрович, что я отняла у Вас время своим письмом, но ведь оно последнее. Желаю успехов в Вашей большой и благородной работе».
А события шли и развивались, и ощущение напряженности, начиная с майора Лагутина, распространялось по всей колонии. Приехал начальник, и майор доложил ему обстановку.
– На Шевчука нужно брать наряд в режимную колонию, – сказал он решительно. – Вы меня простите, Максим Кузьмич, но больше терпеть нельзя. Это просто становится опасным. Иначе это скажется на всем коллективе: полная безнаказанность.
– А остальные? – спросил начальник. – Другие связи выявлены?
– Пока только предположение! Елкин, Венцель…
– А Камолов?
– Камолов продолжает отмалчиваться! «я сам», «я так», «так просто», «побаловаться».
– А не считаете вы, что этот потяжелее Шевчука будет, хоть и тихий? – заметил начальник.
– Дремучая душа, это верно, – согласился майор.
– А если так, о каком же наряде тогда говорить!.. Наоборот! Освободите Камолова и продолжайте выяснять границы группы и ее связи. Главное – связи! А наряд нам всегда дадут.
Вечером было партийное собрание – доклад о поездке начальника в Москву. С этим можно было бы и подождать, но обстановка не давала отсрочки. И доклад от этого получился боевой и напряженный: на совещании в Москве говорилось про новые решения ЦК о работе детских колоний, о воспитании актива, о том, чтобы лучше звать ребят, чтобы поддерживать все сознательное и благородное. Решения ЦК перекликались и переплетались с тем, что назревало в колонии, с недостатками, о которых и говорили на собрании.
– Мы слабо наступаем, мало у нас боевитости, большевистской непримиримости.
– Мало знаем ребят, плохо изучаем, формально изучаем. Прибыл парень, воспитатель повозился с ним день-два, и готово: думает, узнал.
– И работаем формально, плохо работаем, а где недорабатываем, там они прорываются.
– И либеральничаем. Майор Лагутин правильно говорит. Где здесь майор Лагутин?..
Но майора Лагутина не было. Перед самым собранием ему доложили, что в восьмом отделении заметили какую-то записку, куда она делась потом – неизвестно. И майор Лагутин выяснял это с одним, с другим, с третьим, собирая крохи истины, прослеживая путь таинственной записки, которую срочно нужно было найти: кто принес, откуда принес, когда, кому передал, кто читал и куда она пропала? А главное – что в ней было? В колонии основа основ – это честность, честность и искренность, все должно быть на виду, а если пошли тайны, значит, возникла какая-то подпольная жизнь, которую нужно пресечь. И майор тратит час, два, три, пока не прослеживает все извивы пути, который проделала запретная бумажка, и наконец в пятнадцатом отделении он узнает: ее опустили под пол, в щелку между половицами. А время позднее, ребята в спальнях, впереди – ночь, и что они могут придумать за ночь – неизвестно. Назначается специальный надзиратель со специальным заданием: сидеть всю ночь в спальне пятнадцатого отделения. Утром, когда ребята ушли на работу, в спальне были подняты половицы и обнаружено то самое Мишкино письмо, которое он пустил по отделениям.
Как ни тайно старался майор Лагутин проводить свои действия, Мишка Шевчук понял: кольцо сужается. Значит, пора, значит, нужно срочно действовать. Следовательно, нужно всем собраться и решить: что предпринять и когда начинать. И вот снова Сенька Венцель передает тайную команду: собраться нынче в пять часов в клубе, на сцене – Илья Елкин будет показывать якобы новую пляску.
Вот тут и прорвалось все, что назревало в последнее время у Костанчи. Теперь ему самому было непонятно, как он мог поддаться Мишкиным речам и согласиться быть участником его группы. За кем он пошел? Мишка! Что значит Мишка? А он еще начинает командовать да грозить. И что из этого выйдет хорошего? Разве что-нибудь может выйти? Он знал ребят, их настроения… Да и Кирилл Петрович!.. Даже стыдно! При всех обидах он все-таки очень уважал Кирилла Петровича.
Но, войдя в группу, Костанчи уже не мог отказаться – этим он сразу ставил самого себя под удар по всем законам воровского подполья. Надежда у него была только на то, что у Мишки ничего не получится: поговорят, поиграют, позабавятся и на том кончат. Но Камолов с его «пиками» сразу обострил и ухудшил дело.
Поэтому, когда Сенька сказал ему о сходке, Костанчи понял: нужно решать. Значит, Мишка идет по крупной! Нужно решать!
И Костанчи решил: он пошел к Кириллу Петровичу и рассказал о заговоре, о заготовленных «пиках», о планах Мишки разделаться с «буграми», вроде Славы, Антона и Кости Ермолина.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127