По-моему, это наше общее желание!
Нина Павловна замялась. Фамилию Шанского она слышала, хотя книг его, кажется, не читала. К тому же голос и тон, которым говорил писатель, чем-то подкупил ее, и отказать она не решилась.
Это смутное впечатление подтвердилось, когда писатель пришел и поздоровался и еще раз извинился – скромный, немного застенчивый и даже как будто бы флегматичный. Так же застенчиво и флегматично, несколько сбивчиво он еще раз объяснил цель своего посещения, и Нине Павловне показалось сначала, что он сам не знает, что ему надо. Но это только показалось, потому что когда завязался разговор, то в спокойном, внимательном взгляде писателя вдруг зажегся, наоборот, очень беспокойный огонек, зажегся и, разгораясь с каждой фразой, с каждым новым вопросом, уже не потухал, превращаясь в огонь большого и ненасытного интереса, – не было, кажется, вопроса и не было стороны жизни, которая не интересовала бы этого дотошного человека, хотя порой, казалось, они не имели никакого отношения к происшествию с Антоном. А то вдруг он сам бросит какое-нибудь замечание или разразится целой тирадой, и тогда окажется, что он совсем не флегматик, а очень горячий, чересчур, может быть, горячий человек, болеющий о трудных и нерешенных вопросах.
И Нина Павловна сама удивлялась потом, как могла она колебаться? Как можно было остерегаться того, кто по самому назначению своему является другом людей? Почему не подумать вместе о том, о чем в одиночку думаешь и день и ночь, чем сама мучаешься и болеешь? Захотелось поделиться с ним, и посоветоваться, и излить душу, и они просидели и проговорили целый вечер, и Нина Павловна, не таясь, рассказала ему всю свою жизнь.
33
С большими сомнениями и внутренним трепетом приступил писатель Шанский к этой своей новой теме.
Возникла она как будто бы неожиданно, из откровенного письма-исповеди, которое ему случайно пришлось прочитать в одной редакции. Писал человек, который, пройдя через большие ошибки и скамью подсудимых, попал в Воркуту в заключение, строил там шахту, добывал уголь, а потом за свой честный труд был амнистирован. Но, получив свободу, по собственной воле остался жить в Воркуте. И вот, много передумав и перечувствовав, он написал письмо, большое письмо на нескольких страницах о всей своей жизни и ошибках своих и прислал в редакцию с просьбой напечатать – «чтобы другим было неповадно».
Как электрический ток, потрясло писателя Шанского это письмо – настолько сложен был клубок проблем, которые переплетались здесь, и так интересен: «Вот тема!» Но, возникнув, она тут же испугала его: «Как можно? Такая тема! Да разве я сумею? Разве я смогу?» Больше года отмахивался он от нее, как от надоедливого комара, а она знай себе жужжит, и жужжит, и вьется вокруг, и не дает ни покоя, ни возможности заняться другим.
И «дожужжала»! Она захватила его и уже больше не выпускала, она повела его в жизнь, в самые глубокие глубины ее, она ставила перед ним вопросы, которые вскипали и сталкивались, как атомы, и, сталкиваясь, порождали новые вопросы и неожиданную, не по возрасту энергию, на которую он даже не считал себя способным.
Много споров и с друзьями и с самим собой пришлось выдержать при этом писателю Шанскому.
– А зачем тебе это? – спрашивали его одни. – Неужели больше не о чем писать? Подумай только: сколько мусору ты наберешь себе в душу.
– Мусору? Да, много! – соглашался писатель. – А что же с ним делать-то, если он есть? Лапки отряхивать? Белые перчатки надевать? Или глаза закрывать, как делают любители благополучия: как-нибудь куда-нибудь он денется, этот мусор, а я буду половики стелить. Нет! Только нерадивая хозяйка заметает мусор в угол и прикрывает веником. А настоящая хозяйка чистоплотна, соринки в доме не потерпит.
– Но это не предмет искусства, – говорили другие. – Эта тема вне прекрасного. Вдохновлять может только величественное!
– А ниспровержение низкого во имя величественного?
– Но в этом можно утонуть.
– Утонуть можно и в море, – отвечал писатель. – Если ты пловец, умей выплыть, а не ловить рыбку на прибрежной мели.
И это был не простой каламбур, потому что надо было действительно плыть и выплыть, избежав «ничьей», подстерегающей писателя в обманчивых водах мелкотемья и мелкодумья. Это так страшно, когда есть все – и сюжет, и все достоинства, а книга может быть, может не быть, ничего от этого не изменится в жизни. А книга обязательно должна что-то менять, что-то ниспровергать и что она должна быть двигателем жизни и «решителем всех важных современных вопросов», как писал в свое время «неистовый Виссарион».
«Отчаянная голова!» – подсмеивались над Шанским друзья-приятели, а отчаянная голова», оставшись одна, ходил по своей рабочей комнате и думал, ходил и час а два и думал, шел по улице и думал, ехал в метро и думал, сидел на собрании и думал, и никуда нельзя было ни уйти, ни уехать от этих дум, и ничего уже другого нельзя было писать, потому что писать можно лишь «по должности гражданина».
И когда перед его мысленным взором встал тот комплекс проблем, который он почувствовал в письме из Воркуты, и когда он пробовал распутать его, и разобраться в причинах и следствиях, и сопоставить все это с великими целями и головокружительными планами и делами эпохи, он почувствовал на своих плечах бремя. Он не мог уже теперь ни успокоиться, ни умереть, пока не решит этих вопросов, пусть даже не решит и до конца не разберется, но хотя бы поставит их в фокус общественной мысли и заставит думать о них и думать, потому что не думать об этом нельзя.
Мы идем к солнцу, но дорога к нему не однопутна. Это прежде всего изобилие, материальные основы основ. Но это – и чистота человеческих духа, и высота целей, и благородство характеров. Без этого тоже коммунизма не может быть! Путь к солнцу лежит и через сердца людей!
– Значит, нужно создавать эти сердца! Нужно воспламенять их, как Данко! – говорят ему друзья-приятели, и писатель снова ходит и час и два и думает. Конечно, воспламенять! Конечно, создавать Человека, его духовные качества! Без этого писатель – не писатель. Но воспламенять можно истиной, а дорога к истине тоже не однопутна. Как в математике: бывает доказательство прямое и бывает – от противного, но оба – доказательства. Истина многогранна.
Шанскому вспоминается один из его прежних героев, чистейшей души паренек.
– На меня оказал влияние не столько Кошевой, сколько Стахович и Мечик, – признался он в откровенной беседе. – Я боялся походить на них!
А вот девушка, ученица десятого класса. Как она сама говорит о себе: «В голове у меня мальчики и ветерок во все стороны». И вот наступает минута, и она со всей искренностью восклицает: «А знаете что!.. Напишите обо мне, чтобы таких, как я, не было!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127
Нина Павловна замялась. Фамилию Шанского она слышала, хотя книг его, кажется, не читала. К тому же голос и тон, которым говорил писатель, чем-то подкупил ее, и отказать она не решилась.
Это смутное впечатление подтвердилось, когда писатель пришел и поздоровался и еще раз извинился – скромный, немного застенчивый и даже как будто бы флегматичный. Так же застенчиво и флегматично, несколько сбивчиво он еще раз объяснил цель своего посещения, и Нине Павловне показалось сначала, что он сам не знает, что ему надо. Но это только показалось, потому что когда завязался разговор, то в спокойном, внимательном взгляде писателя вдруг зажегся, наоборот, очень беспокойный огонек, зажегся и, разгораясь с каждой фразой, с каждым новым вопросом, уже не потухал, превращаясь в огонь большого и ненасытного интереса, – не было, кажется, вопроса и не было стороны жизни, которая не интересовала бы этого дотошного человека, хотя порой, казалось, они не имели никакого отношения к происшествию с Антоном. А то вдруг он сам бросит какое-нибудь замечание или разразится целой тирадой, и тогда окажется, что он совсем не флегматик, а очень горячий, чересчур, может быть, горячий человек, болеющий о трудных и нерешенных вопросах.
И Нина Павловна сама удивлялась потом, как могла она колебаться? Как можно было остерегаться того, кто по самому назначению своему является другом людей? Почему не подумать вместе о том, о чем в одиночку думаешь и день и ночь, чем сама мучаешься и болеешь? Захотелось поделиться с ним, и посоветоваться, и излить душу, и они просидели и проговорили целый вечер, и Нина Павловна, не таясь, рассказала ему всю свою жизнь.
33
С большими сомнениями и внутренним трепетом приступил писатель Шанский к этой своей новой теме.
Возникла она как будто бы неожиданно, из откровенного письма-исповеди, которое ему случайно пришлось прочитать в одной редакции. Писал человек, который, пройдя через большие ошибки и скамью подсудимых, попал в Воркуту в заключение, строил там шахту, добывал уголь, а потом за свой честный труд был амнистирован. Но, получив свободу, по собственной воле остался жить в Воркуте. И вот, много передумав и перечувствовав, он написал письмо, большое письмо на нескольких страницах о всей своей жизни и ошибках своих и прислал в редакцию с просьбой напечатать – «чтобы другим было неповадно».
Как электрический ток, потрясло писателя Шанского это письмо – настолько сложен был клубок проблем, которые переплетались здесь, и так интересен: «Вот тема!» Но, возникнув, она тут же испугала его: «Как можно? Такая тема! Да разве я сумею? Разве я смогу?» Больше года отмахивался он от нее, как от надоедливого комара, а она знай себе жужжит, и жужжит, и вьется вокруг, и не дает ни покоя, ни возможности заняться другим.
И «дожужжала»! Она захватила его и уже больше не выпускала, она повела его в жизнь, в самые глубокие глубины ее, она ставила перед ним вопросы, которые вскипали и сталкивались, как атомы, и, сталкиваясь, порождали новые вопросы и неожиданную, не по возрасту энергию, на которую он даже не считал себя способным.
Много споров и с друзьями и с самим собой пришлось выдержать при этом писателю Шанскому.
– А зачем тебе это? – спрашивали его одни. – Неужели больше не о чем писать? Подумай только: сколько мусору ты наберешь себе в душу.
– Мусору? Да, много! – соглашался писатель. – А что же с ним делать-то, если он есть? Лапки отряхивать? Белые перчатки надевать? Или глаза закрывать, как делают любители благополучия: как-нибудь куда-нибудь он денется, этот мусор, а я буду половики стелить. Нет! Только нерадивая хозяйка заметает мусор в угол и прикрывает веником. А настоящая хозяйка чистоплотна, соринки в доме не потерпит.
– Но это не предмет искусства, – говорили другие. – Эта тема вне прекрасного. Вдохновлять может только величественное!
– А ниспровержение низкого во имя величественного?
– Но в этом можно утонуть.
– Утонуть можно и в море, – отвечал писатель. – Если ты пловец, умей выплыть, а не ловить рыбку на прибрежной мели.
И это был не простой каламбур, потому что надо было действительно плыть и выплыть, избежав «ничьей», подстерегающей писателя в обманчивых водах мелкотемья и мелкодумья. Это так страшно, когда есть все – и сюжет, и все достоинства, а книга может быть, может не быть, ничего от этого не изменится в жизни. А книга обязательно должна что-то менять, что-то ниспровергать и что она должна быть двигателем жизни и «решителем всех важных современных вопросов», как писал в свое время «неистовый Виссарион».
«Отчаянная голова!» – подсмеивались над Шанским друзья-приятели, а отчаянная голова», оставшись одна, ходил по своей рабочей комнате и думал, ходил и час а два и думал, шел по улице и думал, ехал в метро и думал, сидел на собрании и думал, и никуда нельзя было ни уйти, ни уехать от этих дум, и ничего уже другого нельзя было писать, потому что писать можно лишь «по должности гражданина».
И когда перед его мысленным взором встал тот комплекс проблем, который он почувствовал в письме из Воркуты, и когда он пробовал распутать его, и разобраться в причинах и следствиях, и сопоставить все это с великими целями и головокружительными планами и делами эпохи, он почувствовал на своих плечах бремя. Он не мог уже теперь ни успокоиться, ни умереть, пока не решит этих вопросов, пусть даже не решит и до конца не разберется, но хотя бы поставит их в фокус общественной мысли и заставит думать о них и думать, потому что не думать об этом нельзя.
Мы идем к солнцу, но дорога к нему не однопутна. Это прежде всего изобилие, материальные основы основ. Но это – и чистота человеческих духа, и высота целей, и благородство характеров. Без этого тоже коммунизма не может быть! Путь к солнцу лежит и через сердца людей!
– Значит, нужно создавать эти сердца! Нужно воспламенять их, как Данко! – говорят ему друзья-приятели, и писатель снова ходит и час и два и думает. Конечно, воспламенять! Конечно, создавать Человека, его духовные качества! Без этого писатель – не писатель. Но воспламенять можно истиной, а дорога к истине тоже не однопутна. Как в математике: бывает доказательство прямое и бывает – от противного, но оба – доказательства. Истина многогранна.
Шанскому вспоминается один из его прежних героев, чистейшей души паренек.
– На меня оказал влияние не столько Кошевой, сколько Стахович и Мечик, – признался он в откровенной беседе. – Я боялся походить на них!
А вот девушка, ученица десятого класса. Как она сама говорит о себе: «В голове у меня мальчики и ветерок во все стороны». И вот наступает минута, и она со всей искренностью восклицает: «А знаете что!.. Напишите обо мне, чтобы таких, как я, не было!
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127