В поэтическом эпиграфе ко всему сочинению Владимир Соколовский предупреждает читателя:
Слова высокой притчи правы!
Всему есть время: для труда,
Для слез, для смеха, для забавы, —
И вот вам шалость, Господа!
Правда, догадки о том, что это далеко не шалость, закрадываются с первой же страницы основного текста.
«Честь имею рекомендоваться вам, прелестная… Вот хорошо!.. чуть было не сказал: прелестная Катинька… Конечно, тихомолком вы, может быть, и согласитесь со мною, что такая простота сердца чрезвычайно мила,
Но тут поставить надо: но,
Затем, что простота в смешное
Обращена людьми давно,
И все мы чувствуем одно,
А говорим совсем другое…»
Авторский курсив противительных слов в самом начале «Рассказов сибиряка» — своеобразный ключ к жанровым особенностям и смыслу этого довольно сложного произведения, аналогов которому, повторяю, я что-то не могу припомнить. Владимир Соколовский, подготовляя читателя к разгадке его замысла, почти напрямую говорит о том, что считать это произведение тем, чем оно преподносится в эпиграфе, то есть — шалостью, есть «простота сердца», и автор далее будет говорить одно, а подразумевать и чувствовать совсем другое.
На читательскую сообразительность, на понимание рассчитан и своеобразнейший эпиграф к роману «Одна и две, или Любовь поэта». Он выполнен, как это ни странно, графически, с краткой подписью под рисунком. Для иллюстрации романа «из частной жизни» с любовной историей, лежащей в основе всего сюжета, вроде уместнее всего было бы изобразить интимную пару главных героев. Однако на рисунке изображен мимолетный эпизод, связанный с рассказом второстепенного героя произведения. В тексте ему соответствует утренний разговор этого героя, собравшегося в тот день сделать предложение, со своим слугой:
«— Петрушка!.. Бриться!.. духов!.. новый виц-мундир!.. новые эполеты!.. все новое!.. Понимаешь?» — «Понимаю-с, Петр Петрович!»
Мне показалось, что он сделал ударение на слове понимаю-с, и я закричал на него:
— «Врешь, дурак!.. ты ничего не понимаешь». — «Я ничего не понимаю, Петр Петрович». — «Ну, то-то же! Бриться!» — «Готово-с»… — «Разбавь-ка о-де-колон водою и подай мне в стакане»… — «Понимаю-с! Стало быть, изволите кушать у Григория Федоровича?» — «Нет, меня просил к себе Смолянов» — «Понимаю-с!» — «Послушай, не смей говорить, что ты что-нибудь понимаешь. Слышишь?» — «Понимаю-с, Петр Петрович! Я не буду понимать-с!..». И вот на единственном рисунке, открывающем роман, стоит спиной к читателю Петрушка, а в глубине комнаты Петр Петрович встрепанно подымается с кресел и смотрит мимо слуги нам в глаза, будто внезапно осененный. Подпись под клише состоит из единственного слова: «Понимаю-с!»
И рисунок этот, и символическая подпись под ним, и весь роман, как я, извините, понимаю, тоже своего рода мистификация, скрывающая за условной пародийной формой немало достаточно серьезного. Вроде бы безобидно-шутливо, но на самом деле остросатирически рассказывает Вольдемар Смолянов — Владимир Соколовский о чиновниках, генералах, провинциальных девицах и львицах, ничуть не жалея ни предмета своих увлечений, ни отца родного, ни себя самого. Сей шутовской роман, переполненный каламбурами, анекдотами, эпиграфами и изречениями, насмешками над традиционным литературным стилем, комичными ситуациями, гротесковыми портретами, написанный удивительно живо и легко, нашел бы и сейчас, полтора века спустя, своего читателя и почитателя, потому что автор применил вернейшее, быть может, единственное оружие против пошлости, кажется, вечной, как сама жизнь, — смех, чаще иронический, добродушно-снисходительный, чем язвительный или горький, но этим, однако, далеко не исчерпывается значение этого редчайшего произведения русской литературы, единственного в своем роде.
На страницах «Рассказов сибиряка» и романа «Одна и две, или Любовь поэта» чуть ли не впервые в нашей словесности прорезывается голос литературного полемиста-пародиста, который в полную силу зазвучит новыми голосами лишь в шестидесятые годы.
Во все времена художественные принципы были неотделимы от идейных, и Владимир Соколовский зовет к новой литературе: «…Право, пора и нам, Русским, знать совесть, пора оставить эти обветшалые крайности, эти неестественные преувеличения, которые смешат всех честных людей… К чему эти П р я м о д у ш и н ы, эти Простаков ы?.. К чему этот целый дом людей отличных, или наоборот, эта безобразная картина глупостей и пороков, которые гнездятся под одною кровлею?.. К чему эти Софьи, которые никогда не дают промаха; которые влюбляются и разлюбляют по каким-то высшим вычислениям?.. Как позабыть, что зло и добро давным-давно перемешаны и что на свете нет совершенства?..»
Снова раскрываю «Рассказы сибиряка».
То и дело прозаическая фраза продолжается стихами, в другом месте стихи переходят в прозу; безобидная шутка соседствует со злой насмешкой, ирония переходит в сарказм, а полусветская болтовня вдруг и вроде бы мимолетно сменяется серьезным раздумьем о жизни, и читатель, выхватив глазом то, о чем воистину думает автор, снова погружается в словесную ерунду. «Знаете ли, прелестная Катинька, от чего кругом нас такая суета?.. От чего все люди, разумеется, выключая только вас одних, делают столько дурачеств?..
Всегда под палкою судьбы,
Они, невежества рабы,
То от безделья закричат,
То от насилия заплачут,
То от бессилия смолчат?»
На этот вопрос, в котором содержатся довольно смелые для последекабристской поры утвержденья, следует ни к чему не обязывающий ответ: «Все это именно от того, что люди, почти никогда не начинают своих дел с начала», — затем опять идут отвлекающие, пустые строфы и строки о любви и супружестве…
В романе таких публицистических остросоциальных вставок нет, однако есть немало такого, что появилось в русской прозе впервые. Сам жанр плутовского, иронического романа, не получив у нас дальнейшего развития, стал уникальным литературным опытом Владимира Соколовского, а среди его отдельных достижений надо бы отметить гротесковый портрет. Вот, например, сибирский лекарь-немец, который пользует в Барнауле Вольдемара Смолянова: «Природа, бесконечно разнообразная в своих творениях, жестоко подшутила над обстановкою частей тела этого ученого мужа. Голова его, большая и круглая, как будто кочан, без всяких околичностей лежала прямо на плечах… За тем следовал живот, который служил образцом мастерского и презанимательного механического опыта, до какой степени может растягиваться человеческая кожа. К этому-то любопытному туловищу прицеплены были в надлежащих местах коротенькие ножки и коротенькие ручки. Каждая из двух последних вотще протягивалась к своей родимой сестрице, чтобы дружески пожать ее:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168