Согласно данному сообщению, тот 24 апреля встретился в Любеке со шведским графом Бернадоттом и обсудил с ним эту идею.
Примерно одновременно с полученном известием мне позвонил Фегеляйн. Он спросил о положении и на мой вопрос о его местопребывании ответил, что находится «в городе». Тогда я еще не обратил внимания на эти слова и стал догадываться обо всем только после сообщения насчет гиммлеров-ских переговоров о капитуляции, к которым Гитлер отнесся с полным презрением. От меня не укрылось, что вместе с тем эта мысль его сильно встревожила, хотя под конец он уже ожидал от Гиммлера такого шага. Фюрер вызвал Фегеляйна к себе, но в Имперской канцелярии его не обнаружили. Однако эсэсовская команда вскоре установила его местонахождение: в штатском костюме он скрывался в одной квартире на Курфюрстендамм. Эсэсовцы доставили Фегеляйна в Имперскую канцелярию. Там состоялся военно-полевой суд, который приговорил его за дезертирство к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение немедленно.
В течение этого дня множились донесения о том, что остатки немецких войск оттесняются от Берлина, частично они разбегаются или отброшены за Эльбу на запад. Гитлер просто-напросто принял это к сведению.
После ужина Гитлер через Геббельса велел позвать чиновника, ведающего актами гражданского состояния, и сочетался браком с Евой Браун{297}. Мы поздравили их, и фрау Ева Гитлер приняла наши поздравления, полностью сознавая свою роль и близость своей смерти. Потом фюрер пригласил нас в его жилое помещение выпить по такому случаю, в чем приняли участие все обитатели бункера. Мы старались держаться непринужденно и радостно, вспоминая о былых временах, – во всем этом было что-то призрачно-мертвенное. Бракосочетание Гитлера в этот час, в конце своей жизни, явилось его благодарностью Еве Браун за то, что она по собственной воле была сейчас рядом с ним, чтобы вместе пережить последние часы Третьего рейха и разделить его судьбу.
Остаток вечера и ночь Гитлер использовал для того, чтобы продиктовать два своих завещания – политическое и личное. Он подписал их 29 апреля на рассвете, в 4 часа утра. Я был потрясен, когда он неожиданно призвал меня в качестве свидетеля поставить мою подпись под его личным завещанием рядом с подписями Бормана и Геббельса.
Политическое же завещание явилось удручающим документом самообмана Гитлера даже перед лицом смерти. Особенно поразили меня его неоднократные антисемитские выпады. Весьма своеобразно воспринял я и произведенное в этом завещании урегулирование вопроса о преемственности власти и назначение нового правительства в такой форме, которая заранее лишала преемников Гитлера свободы действий{298}. Все это изъявление политической воли в момент гибели рейха явилось, как показали ближайшие часы и дни, не имеющим совершенно никакого значения.
Личное завещание Гитлера начиналось выраженной в чувствительных тонах благодарностью супруге, которая решилась погибнуть вместе с ним. Далее следовали распоряжения насчет предназначенной для города Линца картинной галереи, а также относительно членов семьи и сотрудников. Своим душеприказчиком фюрер назначил Бормана.
Гитлер уже полностью отстранился от всего. Хотя в течение этого дня он еще и интересовался ходом боев за Берлин, никакого участия в происходящем вокруг больше не принимал. Вполне нормальное до того настроение в бункере (если, разумеется, отвлечься от того, что надежда на счастливый исход уже давно исчезла) теперь упало до нуля. Печаль, подавленность, а также и отчаяние распространялись все сильнее, срывая все маски. Каждым владела только одна мысль: что делать после смерти фюрера, каким путем следует и можно идти? Настроение самого Гитлера в этот последний день менялось много раз, а потому было во всех отношениях трудно приспосабливаться к его установке. Времена, когда мы официально, так сказать, стояли перед ним навытяжку и придерживались его позиции, давно миновали. Разговоры теперь велись весьма вольно, и каждый высказывал свое мнение открыто. Самого Гитлера еще, а под конец даже снова, признавали великим человеком, прежде всего в моральном отношении, революционером, к которому мы все еще питали уважение, считая необходимым соблюдать некоторую дистанцию между ним и нами. И все же он производил впечатление человека, духовно еще не только не конченного, а совершенно и полностью не изменившегося.
За годы моей службы я не раз задумывался над тем, крещен ли Гитлер по католическому обряду и вырос ли он в обычаях своей церкви, чувствует ли он себя с ней связанным. Никаких признаков религиозной набожности я в нем никогда не наблюдал, равно как и преисполненной ненависти антирелигиозной настроенности, скажем, того же Бормана, примитивность и неотесанность которого, проявлявшиеся не только в этом, постоянно действовали на меня отталкивающе.
Не сомневаюсь, что Гитлер по-своему верил во всемогущество Бога, но это отнюдь не делало его смиренноподчиненным. И своих политических действиях и в отношении, например, к евреям или «славянским недочеловекам», он не чувствовал себя связанным никаким нравственным законом, а был убежден в том, что должен постоянно поступать в интересах немецкого народа и, более того, в согласии с «Провидением».
Эта установка в конечном счете рухнула, когда Гитлер почувствовал себя преданным и брошенным на произвол судьбы именно теми своими приверженцами, которым он доверял и недостатки которых старался не замечать. Теперь, в последние недели, дотоле стойко переносивший все испытания «народ» тоже стал проявлять признаки слабости. Гитлер не захотел признаться самому себе, что требования войны сделались просто чрезмерными, а впал в примитивный дарвинизм, утверждавший, что в этой борьбе победит именно более сильный. Немецкий же народ оказался слабее, а потому должен перестать играть роль среди народов всей Земли. Поэтому Гитлер был, в своем понимании, последователен, требуя неукоснительного осуществления приказа «Нерон», целью которого было превратить Германию в «выжженную землю». Народ, оказавшийся более слабым, считал он, уже не нуждается ни в какой жизненной основе: «Что гнило и старо, что должно пасть, надо не поддерживать, а подтолкнуть». Под конец Гитлер не уставал подчеркивать: «будущее принадлежит более сильному народу Востока».
Точный момент радикального изменения отношения Гитлера к немецкому народу я указать не могу, но обе эти тональности – хвала и проклятие – до сих пор звучат в моих ушах. Каждая из них в свое время выражала его убеждение. Правда, даже тогда, когда война, с военной точки зрения, уже была проиграна, после Арденнского наступления, он все еще утверждал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187
Примерно одновременно с полученном известием мне позвонил Фегеляйн. Он спросил о положении и на мой вопрос о его местопребывании ответил, что находится «в городе». Тогда я еще не обратил внимания на эти слова и стал догадываться обо всем только после сообщения насчет гиммлеров-ских переговоров о капитуляции, к которым Гитлер отнесся с полным презрением. От меня не укрылось, что вместе с тем эта мысль его сильно встревожила, хотя под конец он уже ожидал от Гиммлера такого шага. Фюрер вызвал Фегеляйна к себе, но в Имперской канцелярии его не обнаружили. Однако эсэсовская команда вскоре установила его местонахождение: в штатском костюме он скрывался в одной квартире на Курфюрстендамм. Эсэсовцы доставили Фегеляйна в Имперскую канцелярию. Там состоялся военно-полевой суд, который приговорил его за дезертирство к расстрелу. Приговор был приведен в исполнение немедленно.
В течение этого дня множились донесения о том, что остатки немецких войск оттесняются от Берлина, частично они разбегаются или отброшены за Эльбу на запад. Гитлер просто-напросто принял это к сведению.
После ужина Гитлер через Геббельса велел позвать чиновника, ведающего актами гражданского состояния, и сочетался браком с Евой Браун{297}. Мы поздравили их, и фрау Ева Гитлер приняла наши поздравления, полностью сознавая свою роль и близость своей смерти. Потом фюрер пригласил нас в его жилое помещение выпить по такому случаю, в чем приняли участие все обитатели бункера. Мы старались держаться непринужденно и радостно, вспоминая о былых временах, – во всем этом было что-то призрачно-мертвенное. Бракосочетание Гитлера в этот час, в конце своей жизни, явилось его благодарностью Еве Браун за то, что она по собственной воле была сейчас рядом с ним, чтобы вместе пережить последние часы Третьего рейха и разделить его судьбу.
Остаток вечера и ночь Гитлер использовал для того, чтобы продиктовать два своих завещания – политическое и личное. Он подписал их 29 апреля на рассвете, в 4 часа утра. Я был потрясен, когда он неожиданно призвал меня в качестве свидетеля поставить мою подпись под его личным завещанием рядом с подписями Бормана и Геббельса.
Политическое же завещание явилось удручающим документом самообмана Гитлера даже перед лицом смерти. Особенно поразили меня его неоднократные антисемитские выпады. Весьма своеобразно воспринял я и произведенное в этом завещании урегулирование вопроса о преемственности власти и назначение нового правительства в такой форме, которая заранее лишала преемников Гитлера свободы действий{298}. Все это изъявление политической воли в момент гибели рейха явилось, как показали ближайшие часы и дни, не имеющим совершенно никакого значения.
Личное завещание Гитлера начиналось выраженной в чувствительных тонах благодарностью супруге, которая решилась погибнуть вместе с ним. Далее следовали распоряжения насчет предназначенной для города Линца картинной галереи, а также относительно членов семьи и сотрудников. Своим душеприказчиком фюрер назначил Бормана.
Гитлер уже полностью отстранился от всего. Хотя в течение этого дня он еще и интересовался ходом боев за Берлин, никакого участия в происходящем вокруг больше не принимал. Вполне нормальное до того настроение в бункере (если, разумеется, отвлечься от того, что надежда на счастливый исход уже давно исчезла) теперь упало до нуля. Печаль, подавленность, а также и отчаяние распространялись все сильнее, срывая все маски. Каждым владела только одна мысль: что делать после смерти фюрера, каким путем следует и можно идти? Настроение самого Гитлера в этот последний день менялось много раз, а потому было во всех отношениях трудно приспосабливаться к его установке. Времена, когда мы официально, так сказать, стояли перед ним навытяжку и придерживались его позиции, давно миновали. Разговоры теперь велись весьма вольно, и каждый высказывал свое мнение открыто. Самого Гитлера еще, а под конец даже снова, признавали великим человеком, прежде всего в моральном отношении, революционером, к которому мы все еще питали уважение, считая необходимым соблюдать некоторую дистанцию между ним и нами. И все же он производил впечатление человека, духовно еще не только не конченного, а совершенно и полностью не изменившегося.
За годы моей службы я не раз задумывался над тем, крещен ли Гитлер по католическому обряду и вырос ли он в обычаях своей церкви, чувствует ли он себя с ней связанным. Никаких признаков религиозной набожности я в нем никогда не наблюдал, равно как и преисполненной ненависти антирелигиозной настроенности, скажем, того же Бормана, примитивность и неотесанность которого, проявлявшиеся не только в этом, постоянно действовали на меня отталкивающе.
Не сомневаюсь, что Гитлер по-своему верил во всемогущество Бога, но это отнюдь не делало его смиренноподчиненным. И своих политических действиях и в отношении, например, к евреям или «славянским недочеловекам», он не чувствовал себя связанным никаким нравственным законом, а был убежден в том, что должен постоянно поступать в интересах немецкого народа и, более того, в согласии с «Провидением».
Эта установка в конечном счете рухнула, когда Гитлер почувствовал себя преданным и брошенным на произвол судьбы именно теми своими приверженцами, которым он доверял и недостатки которых старался не замечать. Теперь, в последние недели, дотоле стойко переносивший все испытания «народ» тоже стал проявлять признаки слабости. Гитлер не захотел признаться самому себе, что требования войны сделались просто чрезмерными, а впал в примитивный дарвинизм, утверждавший, что в этой борьбе победит именно более сильный. Немецкий же народ оказался слабее, а потому должен перестать играть роль среди народов всей Земли. Поэтому Гитлер был, в своем понимании, последователен, требуя неукоснительного осуществления приказа «Нерон», целью которого было превратить Германию в «выжженную землю». Народ, оказавшийся более слабым, считал он, уже не нуждается ни в какой жизненной основе: «Что гнило и старо, что должно пасть, надо не поддерживать, а подтолкнуть». Под конец Гитлер не уставал подчеркивать: «будущее принадлежит более сильному народу Востока».
Точный момент радикального изменения отношения Гитлера к немецкому народу я указать не могу, но обе эти тональности – хвала и проклятие – до сих пор звучат в моих ушах. Каждая из них в свое время выражала его убеждение. Правда, даже тогда, когда война, с военной точки зрения, уже была проиграна, после Арденнского наступления, он все еще утверждал:
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115 116 117 118 119 120 121 122 123 124 125 126 127 128 129 130 131 132 133 134 135 136 137 138 139 140 141 142 143 144 145 146 147 148 149 150 151 152 153 154 155 156 157 158 159 160 161 162 163 164 165 166 167 168 169 170 171 172 173 174 175 176 177 178 179 180 181 182 183 184 185 186 187