Странно, я только сейчас, когда позади почти час тура по замку Хёрста, только сейчас заметил, что гид ни разу не назвала имени Орсона Уэллса. А я-то воображал, что сюда ходят только синефаги, бывшие студенты кинофакультета UCLA! Но нет – вот европеоидная пара из Канады, вот какие-то подростки, вероятно, считающие, что Хёрст Кастл – это разновидность парка аттракционов, вот пара молодоженов-морфов, кисточки на ушах, огромные хентайные глаза. На киноманов похожи разве что вот эти трое, морфированные под семейку Аддамс. Помнит же еще кто-то семейку Аддамс. Впрочем, да именно те, кто ездит в замок Хёрст. Интересно, Штуку они держат в сумке или оставили дома? И что у них вместо Штуки – робот или морфированная собачка?
Мраморный столик на львиных ногах. Алебастровый ангел с ракушкой в руках. Столько мечтал сюда попасть, что даже не верится, что выбрался. В последний день вытребованного отпуска приехал Йонг Гросс благословения просить у духа святого Орсона, покровителя всех гениев-неудачников.
Прекрасные какие купальни, только оргии снимать. Но никто, конечно, не даст мне оргии снимать; ой, скажут, не было тут никогда оргий, не было. Небось и вправду не было. И слава богу, что не дадут снимать. Глядя на отражения мозаичных стен в аквамариновой неживой воде, я думаю о том, что мне грех жаловаться. Я понимаю объективно, что я перешагнул Уэллса; мне даже не стыдно так думать, объективная правда, ничего не попишешь, – я снял не один великий фильм, я снял три. Но признание – тут у нас с ним все поровну, одни утешительные призы, утешательные: «Голден Пеппер» за режиссуру, «Оскары» за сценарий. И вечные палки в колеса от прокатчиков: тогда боялись мести разгневанного злобным шаржем на себя и свою зазнобу Хёрста, а сейчас – просто боятся меня, просто боятся. Все измельчало, даже медиа-магнатов больше нет. Только своими руками из себя можно настоящую фигуру слепить, только творчеством своим. Как Орсон. Как Гауди. Как я сам.
Все бредут, а я стою у бассейна и сдвинуться не могу, и притворяюсь, что снимаю бассейн на комм, чтобы не торопили. Будущее горько, настоящее хмуро. Впереди работа у Бо и попсовый бессмысленный дух зоосюсюканий, ремесло – не искусство. Но это – будущее, а настоящее – страшнее, потому что мне не хочется ничего, кроме этой вегетативной, стыдной работы, – и я стыжусь себя в своем настоящем. Ничего, ничего не хочется. Так и надо жить. Снимать пустую чилльную дешевку, как Уэллс снимал – рекламу, посредственные нуары, бесконечные экранизации. Ничего не хотеть. Ни о чем не мечтать. Не валяться в дешевой грязи голденпепперов, а тихо пересматривать по вечерам классику. Эда Вуда, Лючио Фульчи, Анабель Чонг. Что ностальгическая мудрость, пыльный покой старого кино.
Месяц повторял себе: у меня больше нет амбиций – и почти поверил. По крайней мере, твердо знаю, что – у меня действительно нет больше амбиций делать то же, что раньше: сердца, гениталии, смерть, любовь. Полно.
Экскурсовод говорит о Хёрсте так, как будто Хёрст на время отлучился. Трогательно – не то слово. Зря старик когда-то взъелся на «Кейна» – если б не это, не смотрелся бы нынче комичной фигурой, а остался бы экстравагантным гигантом, мастером архитектурного монтажа. Гением в своем роде.
Старомодный автобус едет с горы, и в окне последний раз виден силуэт замка, тающего у горизонта. Сколько бы нынешняя прислуга ни делала вид, что барин в отъезде, дом все равно похож на склеп. Лучше бы было откровенное запустение. Пусть бы растили огурцы в розариях, рассаду в бассейне, в ванну бы складывали бататы. Эстетическая исчерпанность во всем, что меня сейчас окружает; или это я только ее и вижу? Месяц ползал по стране, в себе копошился, уставал, искал, плакал – а все, чтобы вдруг понять одним прекрасным утром, ошалело глядя в зеркало, нелепо зажав зубную щетку во взмыленной пасти: кончилось наше время. Чилли, ваниль, «каплинг», «миксинг», расчлененка, обнаженка, порно, как мы его знали, и холили, и лелеяли – вот и все. Дело не в том, что я больше не хочу снимать. Дело в том, что я все снял. Три фильма – и закрыта тема, и впереди – только наблюдение за закатом великой империи, медленно проседающей на голых золотых ножках, неспособных держать похабный, яркий, прекрасный, становящийся ненужным груз. Я это увижу, я, своими глазами: как кончается век порно. И мне будет очень жалко. И очень сладко тоже. Потому что я победил. Прекрасная эпоха увядает опавшим листом, еще роскошным в своем предсмертном пурпуре; хворостом рассыпается под пальцами, фата-морганой исчезает на горизонте.
Замок Хёрст уже не виден за поворотом.
Аста ла виста, бэби.
Глава 107
Хипперштейн проверяет, заперта ли дверь. В голове совершенно пусто, в теле пусто, во всей квартире тихо и пусто, мушка жужжит, жужжит тихонько включенная видеосистема, казенная полицейская коробка с сетом лежит на подоконнике. Хипперштейн знает, что не накатает бион, а будет просто смотреть глазами. Больше он ничего не хочет. Сейчас, когда он знает, что все настоящее и все – взаправду, ему не нужно накатывать бион, чтобы почувствовать и поверить.
Хипперштейн откладывает в сторону огрызок яблока – муха притягивается к огрызку, как магнитом. Хипперштейн одним пальчиком, мягко, вставляет в видеосистему диск с Кшисей Лунь. Пока система шуршит, готовясь, он садится в глубокое кресло и обмякает, и вдыхает, и выдыхает сладко.
Мушка гудит, шуршит диск.
Хипперштейн совершенно счастлив.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114