Надо было каждому обдумать, как проявлять себя, чтобы сугубая тоска, печаль, уныние были бы неизменны и наглядны. И только 21 мая в назначенный день бракосочетания Анны Петровны с Карлом-Фридрихом траур по случаю смерти Петра I был прерван.
Екатерина носила учрежденный Петром I в ее честь орден св. Екатерины, как воспоминание о Прутском походе. На ордене надпись: «За любовь и верность родине», и носился он на белой ленте. Екатерина пожаловала его своей дочери Анне в день сочетания браком с герцогом голштинским.
Мизерно коротким пролетел «медовый месяц», не составивший и недели времени. Вскоре после свадьбы герцог три ночи не ночевал дома из-за той парижской гризетки, с которой его когда-то познакомил Монс и снова оказавшейся в русской столице. Да еще случилось так, что мекленбургская герцогиня Катерина Ивановна, в отличие от своей сестры курляндской герцогини Анны, часто наведывалась в Петербург и напропалую любезничала с герцогом голштинским и с кавалерами из его свиты. Дни летели – не удержать. Вроде бы только недавно смеркалось, а уже рассвет. Быстролетны они, белые петербургские ночи, лучше поплотнее зашторить окна и предаться будто бы ночным увеселениям.
Возвратившись наутро четвертого дня во дворец, герцог не пошел к супруге Анне, а толкнул дверь в покои царственносамо-державной тещи и прильнул к ее руке.
– Где ж ты пропадал, сынок?
На самом законном основании она, как вторая мать, с первого дня свадьбы герцога стала называть его сынком, а он ее – мамашей.
– Где был, сынок?
– Ой, мамунюшка, не спрашивай…
– Повеселился? Ну, и хорошо.
И, совсем как любящая мать, погладила его по голове.
– Конфетку хочешь? – достал он из кармана завалявшуюся конфетку и протянул ей.
– А еще какая сладость спрятана? – засмеялась она и стала шарить по его карманам, и он, тоже смеясь, истинно что по-сыновьи прильнул к ее груди.
Дородный герцог стал. За минувшие четыре года на ее глазах из худощавого юнца вполне приглядным сделался. Полным цветом развернулся. Недавно 25 исполнилось, а ей вот – уже сорок. Значит, бабий век свой прожила… Ну, нет! Согласия на это не давала. Земляк-лифляндец Рейнгольд Левенвольд уехал по своим делам в Лифляндию, так ему заменой станет голштинец, зять. Кто скажет, что им по-родственному нельзя поцеловаться?..
– Сынок…
– Мамунюшка…
Вот губы и сошлись.
Тогда, в тот самый день, Анна Петровна заглянула к матери и увидела ее в дремоте, а на руке ее, тоже дремля, покоился Карл-Фридрих. Анна зажала рот ладошкой, чтобы не разбудить их смехом, и выскользнула вон.
Сидя у тещи в будуаре и потягивая мозельвейен или венгерское, Карл-Фридрих порой томился леностью, не хотел уходить в свои покои и оставался здесь до утра. Супруга Анна не противилась тому, не выговаривала женского неудовольствия ни ему, ни матери. Вот и хорошо.
Екатерина назначила своего зятя, герцога голштинского, членом Верховного тайного совета, и честолюбие светлейшего князя Меншикова было уязвлено. Он уже не мог быть первенствующим в присутствии герцога, и просьба Меншикова отстранить его не была уважена. Светлейший остался очень недоволен, готов был рассердиться, но передумал и махнул рукой, – сами верховники не потерпят чужака и не позволят ему распоряжаться делами государства. А ему, светлейшему, предстояла поездка в Митаву, чтобы осуществить давно уже задуманное: в добавку ко всем своим чинам и званиям стать еще герцогом курляндским.
VI
В новгородской пятине пожухла и зачерствела жизнь. Рано сошел с земли слежавшийся зимний снег, весна выдалась безводная, жаркая, иссушенная земля стала трескаться. И вдруг по жаре сразу сиверко налетел, морозы ударили. На деревьях цвет и листву побило, болота ледяной коростой покрылись, и уцелевшие на них клюквины спеклись. Птицы взголчились, потянулись, как в осень, к людскому жилью, норовя себе корму уворовать. Вспомнили люди, что летось пестрые мыши в полях появились – не к добру это. Так к тому и вышло. Слыханное ли дело, чтобы кошка своего малого котя сожрала, а случилось такое, что было тоже худой приметой. Вот и горюй, бедуй, православный люд.
– У нас для ради чтоб дождь пошел, опричь баб, на поле поперек нивок землю сохой помечали, да нисколь то не помогло, – рассказывали на городском торгу мужики. – По силе-возможности собрали грошей да полушек, чтоб поп-батюшка не токмо в церкви, а и дома у себя со своей попадьей и с попятами молился о ниспослании дождевых туч, но, должно, мало он усердствовал, – сетовали на попа мужики, да только зазря на него облыжно так наговаривали. И в церкви – с утра до сумерек, – и дома поп молитвы шептал, стоя против переднего угла, где было тябло с образами, почерневшими и источенными тараканами, охотливыми до икон, писанных красками на яичном белке. Опасался поп свечку либо лампадку зажечь, – сушь такая, что даже капельного огонька было боязно поднести. Ни кухонь, ни бань не топили, а все равно от пожара не убереглись. Поднимали икону «Купины Неопалимой», но и от нее огонь не погас. Кончился пожар сам по себе, когда уже гореть было нечему.
За все лето брызнуло дождем один раз – мелким, дробным, да еще морось дня два держалась. Только при болотах кое-где зеленела трава, а по другим местам иссушило всю. Рожь уродилась настолько плохой, что редкие и тощие стебли не жали, а, как лен, руками дергали, и колосок у той ржи был почти пустой.
– И лебеды нет, – сокрушались крестьяне. – Кабы была лебеда – горя меньше. Она – наша кормилица. А как нет ее – что делать?
Рушились крестьянские хозяйства, пустели дворы без скотины. У иного мужика оставалось всего имения – кнут.
– Лошаденки нет – ни пахать, ни боронить. Засеять нечем, да и силушку – где ее взять?.. А придет стужа – одежки нет. Дитенки ревут, жрать хотят. Они, глупые, не понимают, им давай! А где что возьмешь?
Воевода изыскал способ борьбы с таким лихолетьем: велел пороть появляющихся в городе голодающих, чтобы они не разносили слухи о своем бедствии.
Мука, продававшаяся на городском Торжке, оказывалась затхлой и подгнившей, а то и с песком. Тесто из нее на лопате еще кое-как держалось, а в печке от жары блином расплывалось. Верхняя корка пузырилась, под ней была измочь, а мякиш походил на тяжелую и вязкую глину.
Ох, да и такой бы мукой рот набить, хотя она и вязнет, и хрустит на зубах. Едва отвернулся продававший муку бородач, как склонившаяся над мешком баба торопливо захватила полную горсть да скорей себе в рот. Мука лезла ей в горло, в нос, захватывала дыхание, прилипала к зубам и деснам. Хотя и заверяла баба, что, намереваясь купить, пробовала на вкус – не прогоркла ли мука, но как у нее за душой и ломаного гроша не оказалось, то расплачиваться за ту горстку муки приходилось ей самой жизнью под кнутом ретивых стражников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80
Екатерина носила учрежденный Петром I в ее честь орден св. Екатерины, как воспоминание о Прутском походе. На ордене надпись: «За любовь и верность родине», и носился он на белой ленте. Екатерина пожаловала его своей дочери Анне в день сочетания браком с герцогом голштинским.
Мизерно коротким пролетел «медовый месяц», не составивший и недели времени. Вскоре после свадьбы герцог три ночи не ночевал дома из-за той парижской гризетки, с которой его когда-то познакомил Монс и снова оказавшейся в русской столице. Да еще случилось так, что мекленбургская герцогиня Катерина Ивановна, в отличие от своей сестры курляндской герцогини Анны, часто наведывалась в Петербург и напропалую любезничала с герцогом голштинским и с кавалерами из его свиты. Дни летели – не удержать. Вроде бы только недавно смеркалось, а уже рассвет. Быстролетны они, белые петербургские ночи, лучше поплотнее зашторить окна и предаться будто бы ночным увеселениям.
Возвратившись наутро четвертого дня во дворец, герцог не пошел к супруге Анне, а толкнул дверь в покои царственносамо-державной тещи и прильнул к ее руке.
– Где ж ты пропадал, сынок?
На самом законном основании она, как вторая мать, с первого дня свадьбы герцога стала называть его сынком, а он ее – мамашей.
– Где был, сынок?
– Ой, мамунюшка, не спрашивай…
– Повеселился? Ну, и хорошо.
И, совсем как любящая мать, погладила его по голове.
– Конфетку хочешь? – достал он из кармана завалявшуюся конфетку и протянул ей.
– А еще какая сладость спрятана? – засмеялась она и стала шарить по его карманам, и он, тоже смеясь, истинно что по-сыновьи прильнул к ее груди.
Дородный герцог стал. За минувшие четыре года на ее глазах из худощавого юнца вполне приглядным сделался. Полным цветом развернулся. Недавно 25 исполнилось, а ей вот – уже сорок. Значит, бабий век свой прожила… Ну, нет! Согласия на это не давала. Земляк-лифляндец Рейнгольд Левенвольд уехал по своим делам в Лифляндию, так ему заменой станет голштинец, зять. Кто скажет, что им по-родственному нельзя поцеловаться?..
– Сынок…
– Мамунюшка…
Вот губы и сошлись.
Тогда, в тот самый день, Анна Петровна заглянула к матери и увидела ее в дремоте, а на руке ее, тоже дремля, покоился Карл-Фридрих. Анна зажала рот ладошкой, чтобы не разбудить их смехом, и выскользнула вон.
Сидя у тещи в будуаре и потягивая мозельвейен или венгерское, Карл-Фридрих порой томился леностью, не хотел уходить в свои покои и оставался здесь до утра. Супруга Анна не противилась тому, не выговаривала женского неудовольствия ни ему, ни матери. Вот и хорошо.
Екатерина назначила своего зятя, герцога голштинского, членом Верховного тайного совета, и честолюбие светлейшего князя Меншикова было уязвлено. Он уже не мог быть первенствующим в присутствии герцога, и просьба Меншикова отстранить его не была уважена. Светлейший остался очень недоволен, готов был рассердиться, но передумал и махнул рукой, – сами верховники не потерпят чужака и не позволят ему распоряжаться делами государства. А ему, светлейшему, предстояла поездка в Митаву, чтобы осуществить давно уже задуманное: в добавку ко всем своим чинам и званиям стать еще герцогом курляндским.
VI
В новгородской пятине пожухла и зачерствела жизнь. Рано сошел с земли слежавшийся зимний снег, весна выдалась безводная, жаркая, иссушенная земля стала трескаться. И вдруг по жаре сразу сиверко налетел, морозы ударили. На деревьях цвет и листву побило, болота ледяной коростой покрылись, и уцелевшие на них клюквины спеклись. Птицы взголчились, потянулись, как в осень, к людскому жилью, норовя себе корму уворовать. Вспомнили люди, что летось пестрые мыши в полях появились – не к добру это. Так к тому и вышло. Слыханное ли дело, чтобы кошка своего малого котя сожрала, а случилось такое, что было тоже худой приметой. Вот и горюй, бедуй, православный люд.
– У нас для ради чтоб дождь пошел, опричь баб, на поле поперек нивок землю сохой помечали, да нисколь то не помогло, – рассказывали на городском торгу мужики. – По силе-возможности собрали грошей да полушек, чтоб поп-батюшка не токмо в церкви, а и дома у себя со своей попадьей и с попятами молился о ниспослании дождевых туч, но, должно, мало он усердствовал, – сетовали на попа мужики, да только зазря на него облыжно так наговаривали. И в церкви – с утра до сумерек, – и дома поп молитвы шептал, стоя против переднего угла, где было тябло с образами, почерневшими и источенными тараканами, охотливыми до икон, писанных красками на яичном белке. Опасался поп свечку либо лампадку зажечь, – сушь такая, что даже капельного огонька было боязно поднести. Ни кухонь, ни бань не топили, а все равно от пожара не убереглись. Поднимали икону «Купины Неопалимой», но и от нее огонь не погас. Кончился пожар сам по себе, когда уже гореть было нечему.
За все лето брызнуло дождем один раз – мелким, дробным, да еще морось дня два держалась. Только при болотах кое-где зеленела трава, а по другим местам иссушило всю. Рожь уродилась настолько плохой, что редкие и тощие стебли не жали, а, как лен, руками дергали, и колосок у той ржи был почти пустой.
– И лебеды нет, – сокрушались крестьяне. – Кабы была лебеда – горя меньше. Она – наша кормилица. А как нет ее – что делать?
Рушились крестьянские хозяйства, пустели дворы без скотины. У иного мужика оставалось всего имения – кнут.
– Лошаденки нет – ни пахать, ни боронить. Засеять нечем, да и силушку – где ее взять?.. А придет стужа – одежки нет. Дитенки ревут, жрать хотят. Они, глупые, не понимают, им давай! А где что возьмешь?
Воевода изыскал способ борьбы с таким лихолетьем: велел пороть появляющихся в городе голодающих, чтобы они не разносили слухи о своем бедствии.
Мука, продававшаяся на городском Торжке, оказывалась затхлой и подгнившей, а то и с песком. Тесто из нее на лопате еще кое-как держалось, а в печке от жары блином расплывалось. Верхняя корка пузырилась, под ней была измочь, а мякиш походил на тяжелую и вязкую глину.
Ох, да и такой бы мукой рот набить, хотя она и вязнет, и хрустит на зубах. Едва отвернулся продававший муку бородач, как склонившаяся над мешком баба торопливо захватила полную горсть да скорей себе в рот. Мука лезла ей в горло, в нос, захватывала дыхание, прилипала к зубам и деснам. Хотя и заверяла баба, что, намереваясь купить, пробовала на вкус – не прогоркла ли мука, но как у нее за душой и ломаного гроша не оказалось, то расплачиваться за ту горстку муки приходилось ей самой жизнью под кнутом ретивых стражников.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80