Ей дали фамилию генерала и даже номер телефона, но без адреса. Телефон же был отключен. Она отправилась на почту и, уговорив сотрудников, наконец получила телефонный справочник 1956 года, в котором значилось Движение за свободу Прибалтики на Монпарнасе. Руководствуясь некоторыми соображениями, она обнаружила в книге по этому адресу еще четыре организации: Рижскую группу, Ассоциацию жертв советского империализма, Сорок восьмой комитет за свободу Латвии, Таллинский комитет за свободу. Она отлично помнила, с каким презрением отзывался Остраков о подобных организациях, хотя и платил членские взносы. Однако она отправилась по указанному адресу и позвонила – дом очень походил на церквушки, которые она посещала: такой чудной и, казалось, запертый навсегда. Наконец дверь распахнулась – на пороге, опершись на палку, с надменным видом стоял старый белогвардеец в косо застегнутой кофте.
– Все уехали, – махнул он палкой в другой конец мощеной улицы. – Съехали. Закрылись. Более крупные организации вытеснили их, – добавил он со смешком. – Народу – раз-два и обчелся, а групп – уйма, и ссорились они между собой как дети. Неудивительно, что царь потерпел поражение! – В глаза почему-то бросились плохо пригнанные фальшивые челюсти старого вояки и едва прикрытая редкими волосами лысины.
– А генерал? – спросила Остракова. – Где генерал? Он еще жив или…
Старик ухмыльнулся: у нее к нему дело?
– Да нет, – схитрила Остракова, вспомнив о репутации любвеобильного генерала, и изобразила застенчивую улыбку. Старик рассмеялся, щелкнув челюстями:
– Ох уж мне этот генерал…
Затем куда-то пропал и, вернувшись, протянул кусочек картона, на котором лиловыми буквами был отпечатан адрес в Лондоне. «Генерал никогда не изменится, – сказал старик, – он и в раю будет гоняться за ангелами и пытаться их опрокинуть, можете не сомневаться». И вот ночью, когда все вокруг спали, Остракова села за письменный стол покойного мужа и написала генералу со всею откровенностью, какая появляется у одиноких людей в общении с совершенно незнакомыми людьми, написала по-французски, а не по-русски – так получалось отвлеченнее. Она поведала ему о своей любви к Гликману – это оказалось нетрудно, зная, что генерал, как и Гликман, любил женщин. Она сразу же призналась, что приехала во Францию шпионкой, и рассказала, как набрала материал для двух никчемных отчетов, которыми оплачивала свою свободу. Она составила их a contre-coeur, писала она, в основном выдумки и увертки, пустяки. Но отчеты остались, как и подписанное ею обязательство, и они ограничивают ее свободу. Затем она сообщила, что творится у нее в душе, и о том, как она молилась Богу в русских церквах. С тех пор как рыжий иностранец подошел к ней, писала Остракова, она живет в каком-то нереальном мире: у нее такое чувство, что ей отказано в объяснении, зачем она живет, хотя ее жизнь – сплошная мука. Она ничего не утаила от него, ибо не чувствовала своей вины в том, что хотела вытащить Александру на Запад; скорее, ее пугали угрызения совести за давнее решение остаться в Париже и ухаживать за Остраковым до его смерти, после чего, продолжала она, Советы все равно не пустили бы ее назад: она стала изменницей.
«Но, генерал, – вывела она, – если сегодня вечером мне надо было бы предстать перед лицом моего Создателя и сказать обо всем, что лежит у меня на душе, я повторила бы свое письмо Вам слово в слово. Моя дочь Александра родилась в муках. Дни и ночи она сражалась со мной, а я сражалась с ней. Даже в моем чреве она оказалась дитя своего отца. У меня не было времени полюбить ее – она была для меня лишь маленьким еврейским воином, творением своего отца. Но я твердо знаю, генерал: девушка на фотографии – не мой ребенок и не ребенок Гликмана. Они подкладывают в гнездо не то яйцо, и хотя часть меня, той старой женщины, которая Вам пишет, хотела бы обмануться, куда сильнее в ней ненависть к ним за их трюки».
Закончив письмо, она тотчас запечатала конверт, чтобы не перечитывать написанное и не менять своих намерений. Затем нарочно наклеила слишком много марок, как бы поставила свечу за своего любимого.
Целых две недели после того, как она отослала письмо, ничего не происходило, и Остраковой по непостижимой женской логике от этого молчания было почему-то легче. После бури наступило спокойствие, она сделала то немногое, что могла, призналась в своих слабостях и предательствах и в своем великом грехе, остальное теперь в руках Господа и генерала. Перерыв в работе французской почты не привел ее в ужас. Она увидела в этом лишь очередное препятствие на пути тех, кто лепит ее судьбу, если у них достанет воли его преодолеть. Она спокойно ходила на работу, и спина перестала ее беспокоить, что она приняла за хороший знак. Она даже умудрилась снова начать философствовать. Все обстоит так или эдак: либо Александра – если это действительно Александра – уже находится на Западе и все у нее сложилось к лучшему, либо Александра там, где была все время, и с ней ничего страшного не произошло. Но постепенно сработало подсознание, и она поняла, что это ложный оптимизм. Существовала третья возможность, самая худшая, и мало-помалу возможность эта стала казаться Остраковой наиболее вероятной, а именно, что Александру используют для какой-то зловещей и, быть может, опасной цели, что ее каким-то образом вынудили пойти на это, как заставили в свое время Остракову, используя ее гуманизм и мужество, которыми наделил ее отец – Гликман. И вот по прошествии двух недель, вечером, Остракова вдруг отчаянно зарыдала и, обливаясь слезами, побрела через весь Париж в поисках церкви, любой открытой церкви, пока не пришла к собору Александра Невского. Опустившись на колени, она не один час молилась святому Иосифу – он ведь был отцом и защитником и дал Гликману имя, – хотя у Гликмана такая ассоциация вызвала бы презрительную усмешку. И Господь внял ее молитве – на следующий же день пришло письмо. Без всякого штампа, без марки. Предосторожности ради Остракова указала свой служебный адрес, и письмо ждало ее с утра на работе, доставленное, по всей вероятности, вечером, с оказией. Послание оказалось совсем коротенькое, без обратного адреса и без имени отправителя, не подписанное. Как и ее собственное, оно было написано от руки, на высокопарном французском языке, размашистым, властным и в то же время старческим почерком, в котором она сразу признала почерк генерала.
«Мадам! – генерал сразу брал с места в карьер. – Ваше послание благополучно дошло до адресата. Наш друг и единомышленник очень скоро навестит Вас. Это человек чести, и его опознавательным знаком будет вторая половина прилагаемой открытки, которую он Вам вручит. Настоятельно прошу ни с кем не обсуждать этот вопрос, пока мой друг не появится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113
– Все уехали, – махнул он палкой в другой конец мощеной улицы. – Съехали. Закрылись. Более крупные организации вытеснили их, – добавил он со смешком. – Народу – раз-два и обчелся, а групп – уйма, и ссорились они между собой как дети. Неудивительно, что царь потерпел поражение! – В глаза почему-то бросились плохо пригнанные фальшивые челюсти старого вояки и едва прикрытая редкими волосами лысины.
– А генерал? – спросила Остракова. – Где генерал? Он еще жив или…
Старик ухмыльнулся: у нее к нему дело?
– Да нет, – схитрила Остракова, вспомнив о репутации любвеобильного генерала, и изобразила застенчивую улыбку. Старик рассмеялся, щелкнув челюстями:
– Ох уж мне этот генерал…
Затем куда-то пропал и, вернувшись, протянул кусочек картона, на котором лиловыми буквами был отпечатан адрес в Лондоне. «Генерал никогда не изменится, – сказал старик, – он и в раю будет гоняться за ангелами и пытаться их опрокинуть, можете не сомневаться». И вот ночью, когда все вокруг спали, Остракова села за письменный стол покойного мужа и написала генералу со всею откровенностью, какая появляется у одиноких людей в общении с совершенно незнакомыми людьми, написала по-французски, а не по-русски – так получалось отвлеченнее. Она поведала ему о своей любви к Гликману – это оказалось нетрудно, зная, что генерал, как и Гликман, любил женщин. Она сразу же призналась, что приехала во Францию шпионкой, и рассказала, как набрала материал для двух никчемных отчетов, которыми оплачивала свою свободу. Она составила их a contre-coeur, писала она, в основном выдумки и увертки, пустяки. Но отчеты остались, как и подписанное ею обязательство, и они ограничивают ее свободу. Затем она сообщила, что творится у нее в душе, и о том, как она молилась Богу в русских церквах. С тех пор как рыжий иностранец подошел к ней, писала Остракова, она живет в каком-то нереальном мире: у нее такое чувство, что ей отказано в объяснении, зачем она живет, хотя ее жизнь – сплошная мука. Она ничего не утаила от него, ибо не чувствовала своей вины в том, что хотела вытащить Александру на Запад; скорее, ее пугали угрызения совести за давнее решение остаться в Париже и ухаживать за Остраковым до его смерти, после чего, продолжала она, Советы все равно не пустили бы ее назад: она стала изменницей.
«Но, генерал, – вывела она, – если сегодня вечером мне надо было бы предстать перед лицом моего Создателя и сказать обо всем, что лежит у меня на душе, я повторила бы свое письмо Вам слово в слово. Моя дочь Александра родилась в муках. Дни и ночи она сражалась со мной, а я сражалась с ней. Даже в моем чреве она оказалась дитя своего отца. У меня не было времени полюбить ее – она была для меня лишь маленьким еврейским воином, творением своего отца. Но я твердо знаю, генерал: девушка на фотографии – не мой ребенок и не ребенок Гликмана. Они подкладывают в гнездо не то яйцо, и хотя часть меня, той старой женщины, которая Вам пишет, хотела бы обмануться, куда сильнее в ней ненависть к ним за их трюки».
Закончив письмо, она тотчас запечатала конверт, чтобы не перечитывать написанное и не менять своих намерений. Затем нарочно наклеила слишком много марок, как бы поставила свечу за своего любимого.
Целых две недели после того, как она отослала письмо, ничего не происходило, и Остраковой по непостижимой женской логике от этого молчания было почему-то легче. После бури наступило спокойствие, она сделала то немногое, что могла, призналась в своих слабостях и предательствах и в своем великом грехе, остальное теперь в руках Господа и генерала. Перерыв в работе французской почты не привел ее в ужас. Она увидела в этом лишь очередное препятствие на пути тех, кто лепит ее судьбу, если у них достанет воли его преодолеть. Она спокойно ходила на работу, и спина перестала ее беспокоить, что она приняла за хороший знак. Она даже умудрилась снова начать философствовать. Все обстоит так или эдак: либо Александра – если это действительно Александра – уже находится на Западе и все у нее сложилось к лучшему, либо Александра там, где была все время, и с ней ничего страшного не произошло. Но постепенно сработало подсознание, и она поняла, что это ложный оптимизм. Существовала третья возможность, самая худшая, и мало-помалу возможность эта стала казаться Остраковой наиболее вероятной, а именно, что Александру используют для какой-то зловещей и, быть может, опасной цели, что ее каким-то образом вынудили пойти на это, как заставили в свое время Остракову, используя ее гуманизм и мужество, которыми наделил ее отец – Гликман. И вот по прошествии двух недель, вечером, Остракова вдруг отчаянно зарыдала и, обливаясь слезами, побрела через весь Париж в поисках церкви, любой открытой церкви, пока не пришла к собору Александра Невского. Опустившись на колени, она не один час молилась святому Иосифу – он ведь был отцом и защитником и дал Гликману имя, – хотя у Гликмана такая ассоциация вызвала бы презрительную усмешку. И Господь внял ее молитве – на следующий же день пришло письмо. Без всякого штампа, без марки. Предосторожности ради Остракова указала свой служебный адрес, и письмо ждало ее с утра на работе, доставленное, по всей вероятности, вечером, с оказией. Послание оказалось совсем коротенькое, без обратного адреса и без имени отправителя, не подписанное. Как и ее собственное, оно было написано от руки, на высокопарном французском языке, размашистым, властным и в то же время старческим почерком, в котором она сразу признала почерк генерала.
«Мадам! – генерал сразу брал с места в карьер. – Ваше послание благополучно дошло до адресата. Наш друг и единомышленник очень скоро навестит Вас. Это человек чести, и его опознавательным знаком будет вторая половина прилагаемой открытки, которую он Вам вручит. Настоятельно прошу ни с кем не обсуждать этот вопрос, пока мой друг не появится.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113