Его кирпичные стены и цинковая крыша видны со стадиона, а по субботам, во время состязаний по боксу, до зрителей доносятся звуки арфы дона Ансельмо, гитары Молодого Алехандро и тарелок, на которых играет Болас.
— Клянусь тебе, я ее слышал, Обезьяна, — сказал Литума. — До того ясно, что сердце щемило. Как сейчас слышу, Обезьяна.
— До чего, наверное, тебе было плохо, братец, — сказал Обезьяна. — В тюрьме разве жизнь.
— Я говорю не о Лиме, а о Сайта-Мария де Ньеве, — сказал Литума. — Бывало, дежуришь ночью -тоска смертная. Не с кем словом перемолвиться, ребята храпят, и вдруг слышишь уже не сверчков и жаб, а арфу. В Лиме я ее никогда не слышал.
Ночь была свежая и ясная, четко вырисовывались искривленные силуэты рожковых деревьев. Друзья шли в один ряд. Хосефино потирал руки, братья Леон посвистывали, а Литума шагал, засунув руки в карманы и понурившись. Время от времени он поднимал голову и с какой-то жадностью всматривался в небо.
— Ну-ка давайте наперегонки, как в те времена, когда мы были ребятишками, — сказал Обезьяна. — Раз, два, три.
Он помчался вперед, и его маленькая обезьянья фигура исчезла в темноте. Хосе перепрыгивал через воображаемые барьеры, пускался бежать, возвращался к Литуме и Хосефино, орал:
— Коварная штука писко, то ли дело тростниковая водка. А когда же мы споем гимн?
Неподалеку от предместья они нашли Обезьяну, который лежал на спине, пыхтя как паровоз, и помогли ему встать.
— Сердце так и колотится, кажется, вот-вот выскочит, — сказал Обезьяна. — Сам себя не узнаю.
— Годы, брат, даром не проходят, — сказал Литума.
— А все-таки да здравствует Мангачерия, — сказал Хосе.
Дом Чунги имеет форму куба, и у него два входа. Главный ведет в большой квадратный зал для танцев, в котором стены испещрены именами, сердцами со скрещенными стрелами и похабными рисунками. Помещение украшают фотографии киноартистов, боксеров и манекенщиц, календарь и вид города. Вторая, маленькая, дверь ведет в бар, отделенный от танцевальной площадки стойкой, за которой в соломенном кресле-качалке возле стола, уставленного бутылками, стаканами и графинами, восседает Чунга. А напротив бара, в углу, располагаются музыканты. Дон Ансельмо сидит на скамейке без спинки, которую ему заменяет стена, и держит арфу между ног. Он в очках, волосы падают ему на лоб и серыми кустиками выглядывают из-под расстегнувшейся на груди рубашки, топорщатся на шее, лезут из ушей. Угрюмый гитарист, у которого такой звучный голос, — Молодой Алехандро. Он не только исполнитель, но и композитор. А тот здоровяк, что сидит на складном стуле и играет на барабане и тарелках, — Болас, бывший водитель грузовика.
— Не держите меня так, не бойтесь, — сказал Литума. — Вы же видите, я ничего такого не делаю. Только ищу ее. Что ж тут плохого, если я хочу посмотреть на нее. Отпустите меня.
— Она, должно быть, ушла, братец, — сказал Обезьяна. — Что тебе до нее, думай о другом. Давай повеселимся, отпразднуем твое возвращение.
— Я же ничего такого не делаю, — повторил Литума. — Только вспоминаю прошлое. Зачем вы меня так обхватили, непобедимые?
Они стояли на пороге зала, тускло освещенного тремя лампочками, обернутыми в голубой, зеленый и фиолетовый целлофан, глядя на пары, которые теснились и толкали друг друга. Из углов доносились громкие голоса, смех, чоканье. Над головами танцующих плавал дым, пахло пивом и крепким табаком. Литума переминался с ноги на ногу, Хосефино все держал его за плечо, но братья Леон отпустили его.
— За каким столом это было, Хосефино? Вон за тем?
— За тем самым, брат. Но это дело прошлое, теперь ты начинаешь новую жизнь, забудь об этом.
Пойди поздоровайся с арфистом, братец, — сказал Обезьяна. — И с Молодым и Боласом — они всегда о тебе вспоминают с любовью.
— Что-то я ее не вижу, — сказал Литума. — Чего она от меня прячется, я же ей ничего не сделаю, только посмотрю на нее.
— Ладно, это я беру на себя, Литума, — сказал Хосефино. — Я приведу ее к тебе, честное слово. Но помни, что ты обещал. Что было, то прошло. Иди поздоровайся со стариком. А я пока разыщу ее.
Оркестр перестал играть, и пары стояли теперь тесной толпой, негромко переговариваясь. Возле бара кто-то скандалил. Литума в сопровождении братьев Леон, спотыкаясь, направился к музыкантам — дорогой дон Ансельмо — с раскрытыми объятиями — вы уже не помните меня?
— Он же тебя не видит, братец, — сказал Хосе. — Скажи ему, кто ты. Угадайте-ка, дон Ансельмо.
— Что такое? — Чунга вскочила на ноги, оттолкнув кресло-качалку. — Сержант? Это ты его привел?
— Ничего нельзя было поделать, Чунга, — сказал Хосефино. — Он только сегодня приехал и сразу затвердил — пойдем в Зеленый Дом, хоть кол ему на голове теши. Мы не смогли его удержать. Но он уже все знает, и ему наплевать.
Дон Ансельмо обнимал Литуму, а Молодой и Болас похлопывали его по спине, и все трое говорили разом, возбужденные, удивленные, растроганные. Обезьяна присел перед тарелками и принялся позвякивать ими, Хосе рассматривал арфу.
— Лучше уведи его сам, — сказала Чунга, — не то позову полицию.
— Да ведь он пьян как стелька, Чунга, еле держится на ногах, разве ты не видишь? — сказал Хосефино. — Мы за ним смотрим. Никакого скандала не будет, честное слово.
— Вы мое несчастье, — сказала Чунга. — В особенности ты, Хосефино. Смотри же, чтоб не повторилось то, что было в прошлый раз, не то, клянусь, я позову полицию.
— Не будет никакого скандала, Чунгита, — сказал Хосефино. — Честное слово. Дикарка наверху?
— Где ж ей быть, — сказала Чунга. — Но смотри у меня, сучий сын, если начнется заваруха, клянусь, тебе это с рук не сойдет.
II
— Здесь я чувствую себя хорошо, дон Адриан, — сказал сержант. — Здесь такие же ночи, как у нас. Теплые и светлые.
— Да, нет края лучше Монтаньи, — сказал Ньевес. — Паредес в прошлом году был в Сьерре и говорит, что там унылые места — ни деревца, одни только камни да облака.
Они сидели на террасе. Высоко стояла полная луна, и небо было усыпано звездами, и звездами была усеяна река; вдали, за лесом, окутанным мягкой тенью, фиолетовыми громадами вырисовывались отроги Кордильер. В камыше и папоротнике квакали лягушки, а в хижине слышался голос Лалиты и потрескиванье хвороста в очаге. На ферме громко лаяли собаки — дрались из-за крыс, если бы сержант видел, как они за ними охотятся. Ложатся под бананами и притворяются спящими, а как подойдет какая-нибудь поближе — хвать, и только косточки хрустят. Это их лоцман научил.
— В Кахамарке люди едят морских свинок, — сказал сержант. — Прямо с коготками, глазами и усиками. Они вроде крыс.
— Однажды мы с Лалитой проделали очень далекое путешествие через сельву, — сказал Ньевес. — Тогда и нам пришлось есть крыс. Мясо у них белое и нежное, как лососина, но плохо пахнет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115
— Клянусь тебе, я ее слышал, Обезьяна, — сказал Литума. — До того ясно, что сердце щемило. Как сейчас слышу, Обезьяна.
— До чего, наверное, тебе было плохо, братец, — сказал Обезьяна. — В тюрьме разве жизнь.
— Я говорю не о Лиме, а о Сайта-Мария де Ньеве, — сказал Литума. — Бывало, дежуришь ночью -тоска смертная. Не с кем словом перемолвиться, ребята храпят, и вдруг слышишь уже не сверчков и жаб, а арфу. В Лиме я ее никогда не слышал.
Ночь была свежая и ясная, четко вырисовывались искривленные силуэты рожковых деревьев. Друзья шли в один ряд. Хосефино потирал руки, братья Леон посвистывали, а Литума шагал, засунув руки в карманы и понурившись. Время от времени он поднимал голову и с какой-то жадностью всматривался в небо.
— Ну-ка давайте наперегонки, как в те времена, когда мы были ребятишками, — сказал Обезьяна. — Раз, два, три.
Он помчался вперед, и его маленькая обезьянья фигура исчезла в темноте. Хосе перепрыгивал через воображаемые барьеры, пускался бежать, возвращался к Литуме и Хосефино, орал:
— Коварная штука писко, то ли дело тростниковая водка. А когда же мы споем гимн?
Неподалеку от предместья они нашли Обезьяну, который лежал на спине, пыхтя как паровоз, и помогли ему встать.
— Сердце так и колотится, кажется, вот-вот выскочит, — сказал Обезьяна. — Сам себя не узнаю.
— Годы, брат, даром не проходят, — сказал Литума.
— А все-таки да здравствует Мангачерия, — сказал Хосе.
Дом Чунги имеет форму куба, и у него два входа. Главный ведет в большой квадратный зал для танцев, в котором стены испещрены именами, сердцами со скрещенными стрелами и похабными рисунками. Помещение украшают фотографии киноартистов, боксеров и манекенщиц, календарь и вид города. Вторая, маленькая, дверь ведет в бар, отделенный от танцевальной площадки стойкой, за которой в соломенном кресле-качалке возле стола, уставленного бутылками, стаканами и графинами, восседает Чунга. А напротив бара, в углу, располагаются музыканты. Дон Ансельмо сидит на скамейке без спинки, которую ему заменяет стена, и держит арфу между ног. Он в очках, волосы падают ему на лоб и серыми кустиками выглядывают из-под расстегнувшейся на груди рубашки, топорщатся на шее, лезут из ушей. Угрюмый гитарист, у которого такой звучный голос, — Молодой Алехандро. Он не только исполнитель, но и композитор. А тот здоровяк, что сидит на складном стуле и играет на барабане и тарелках, — Болас, бывший водитель грузовика.
— Не держите меня так, не бойтесь, — сказал Литума. — Вы же видите, я ничего такого не делаю. Только ищу ее. Что ж тут плохого, если я хочу посмотреть на нее. Отпустите меня.
— Она, должно быть, ушла, братец, — сказал Обезьяна. — Что тебе до нее, думай о другом. Давай повеселимся, отпразднуем твое возвращение.
— Я же ничего такого не делаю, — повторил Литума. — Только вспоминаю прошлое. Зачем вы меня так обхватили, непобедимые?
Они стояли на пороге зала, тускло освещенного тремя лампочками, обернутыми в голубой, зеленый и фиолетовый целлофан, глядя на пары, которые теснились и толкали друг друга. Из углов доносились громкие голоса, смех, чоканье. Над головами танцующих плавал дым, пахло пивом и крепким табаком. Литума переминался с ноги на ногу, Хосефино все держал его за плечо, но братья Леон отпустили его.
— За каким столом это было, Хосефино? Вон за тем?
— За тем самым, брат. Но это дело прошлое, теперь ты начинаешь новую жизнь, забудь об этом.
Пойди поздоровайся с арфистом, братец, — сказал Обезьяна. — И с Молодым и Боласом — они всегда о тебе вспоминают с любовью.
— Что-то я ее не вижу, — сказал Литума. — Чего она от меня прячется, я же ей ничего не сделаю, только посмотрю на нее.
— Ладно, это я беру на себя, Литума, — сказал Хосефино. — Я приведу ее к тебе, честное слово. Но помни, что ты обещал. Что было, то прошло. Иди поздоровайся со стариком. А я пока разыщу ее.
Оркестр перестал играть, и пары стояли теперь тесной толпой, негромко переговариваясь. Возле бара кто-то скандалил. Литума в сопровождении братьев Леон, спотыкаясь, направился к музыкантам — дорогой дон Ансельмо — с раскрытыми объятиями — вы уже не помните меня?
— Он же тебя не видит, братец, — сказал Хосе. — Скажи ему, кто ты. Угадайте-ка, дон Ансельмо.
— Что такое? — Чунга вскочила на ноги, оттолкнув кресло-качалку. — Сержант? Это ты его привел?
— Ничего нельзя было поделать, Чунга, — сказал Хосефино. — Он только сегодня приехал и сразу затвердил — пойдем в Зеленый Дом, хоть кол ему на голове теши. Мы не смогли его удержать. Но он уже все знает, и ему наплевать.
Дон Ансельмо обнимал Литуму, а Молодой и Болас похлопывали его по спине, и все трое говорили разом, возбужденные, удивленные, растроганные. Обезьяна присел перед тарелками и принялся позвякивать ими, Хосе рассматривал арфу.
— Лучше уведи его сам, — сказала Чунга, — не то позову полицию.
— Да ведь он пьян как стелька, Чунга, еле держится на ногах, разве ты не видишь? — сказал Хосефино. — Мы за ним смотрим. Никакого скандала не будет, честное слово.
— Вы мое несчастье, — сказала Чунга. — В особенности ты, Хосефино. Смотри же, чтоб не повторилось то, что было в прошлый раз, не то, клянусь, я позову полицию.
— Не будет никакого скандала, Чунгита, — сказал Хосефино. — Честное слово. Дикарка наверху?
— Где ж ей быть, — сказала Чунга. — Но смотри у меня, сучий сын, если начнется заваруха, клянусь, тебе это с рук не сойдет.
II
— Здесь я чувствую себя хорошо, дон Адриан, — сказал сержант. — Здесь такие же ночи, как у нас. Теплые и светлые.
— Да, нет края лучше Монтаньи, — сказал Ньевес. — Паредес в прошлом году был в Сьерре и говорит, что там унылые места — ни деревца, одни только камни да облака.
Они сидели на террасе. Высоко стояла полная луна, и небо было усыпано звездами, и звездами была усеяна река; вдали, за лесом, окутанным мягкой тенью, фиолетовыми громадами вырисовывались отроги Кордильер. В камыше и папоротнике квакали лягушки, а в хижине слышался голос Лалиты и потрескиванье хвороста в очаге. На ферме громко лаяли собаки — дрались из-за крыс, если бы сержант видел, как они за ними охотятся. Ложатся под бананами и притворяются спящими, а как подойдет какая-нибудь поближе — хвать, и только косточки хрустят. Это их лоцман научил.
— В Кахамарке люди едят морских свинок, — сказал сержант. — Прямо с коготками, глазами и усиками. Они вроде крыс.
— Однажды мы с Лалитой проделали очень далекое путешествие через сельву, — сказал Ньевес. — Тогда и нам пришлось есть крыс. Мясо у них белое и нежное, как лососина, но плохо пахнет.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71 72 73 74 75 76 77 78 79 80 81 82 83 84 85 86 87 88 89 90 91 92 93 94 95 96 97 98 99 100 101 102 103 104 105 106 107 108 109 110 111 112 113 114 115