— Одно утешенье: мир поглядит, — вставил слово один из братьев невесты. — Я знал такого, он по миру бродил, почти что голый, весь оброс, и соль ел, как скотина, все просыпался. В чужой земле и сон не в сон, там не отдохнешь, не выспишься, как дома. А на родной земле, в которую ты и мертвым ляжешь, спать хорошо, спокойно, свободно, силы гак и прибывают.
— Вздор вы говорите — оборвал его сеньор Томас. — Околдовали сына моею, а нам теперь надо разыскать, где его птицы клюют, и похоронить ею тело.
— Сеньор полковник тоже так думает, — сообщил алькальд, домахивая, как а приличествует власти посохом с черными кистями и приосаниваясь при упоминании о начальнике отряда. Чало Годое. — А сам к нему курьера послал с вестью о Мачохоне, он велел мне передать, чтобы я был поосторожнее — нам еще долго с индейцами воевать.
— Что правда, то правда… — веско сказал сеньор Томас, но жена перебила ею, рыдая в платочек:
— Ой, господи милостивый, пресвятой!…
— Что правда, то правда, только не нам. Кончились Мачохоны. Не воевать им. Мой был последний, так и знайте, самый распоследний… — И голосом, обдиравшим нос изнутри, сморкаясь и рыдая, он добавил: — Кончилось наше семя, кончился род за то, что один из нас сделал злое дело.
Неподалеку, на галерее, крестник хозяина — мальчик с заячьей губой — обдирал молодые початки на разостланную шкуру, и зерна шуршали, словно крестный брил ему голову машинкой. Падающие зерна стучали по шкуре, хрюкали свиньи и шумели куры, которых он отгонял, обнажая зубы под раздвоенной губой:
— Пошел отсюда, боров… кыш, куры!
Вака Мануэла вышла, велела ему замолчать, и в доме стало тихо, будто все вымерли. Друзья, братья невесты и алькальд ушли, не прощаясь с сеньором Томасом, который глотал слезы, сидя в кожаном кресле спиной к дверям.
А у себя на галерейке, выходящей на дорогу, замерла невеста, держа в левой руке нож, в правой — колбасу. Всякий раз, как братья забивали свинью, она выставляла там на продажу мясо и всякие из него изделия. Сейчас остатки туши, истекая кровью, висели на веревке, натянутой от столба к столбу. Колбасы лежали на тростниковом прилавке, куски жареной свинины — на листе воска, а сало — в жестяной банке.
Мальчик, которому Мария Канделария продавала колбасу, смотрел не нее, но она, застыв на месте, слушала женщину, стоявшую внизу, на дороге. Лицо у той было темное, волосы — сбитые, платье — засаленное, но зубы ослепительно сверкали.
— Да, красавица, — говорила женщина, — пошли они лес выжигать и, верь не верь, увидели в огне дона Мачохона. Весь в золоте едет: и шляпа, и плащ, и седло, копыта у коня и те золотые. Загляденье! Говорят, они его узнали, потому что едет уж очень хорошо. Сама помнишь, какой он был на коне. Одно слово — мужчина. Ох, матерь божья!… Позавчера ходила я к сеньоре Баке, а она меня и выгнала. Только тебе, говорит, померещится, что Мачохон будет там, где лес жгут. Так и сказала. От водки это все, говорит, бога побойся. Ну, это я не знаю, а ходила туда я сама и видела его, покойника, прямо в огне и в дыму. Шляпой помахал, попрощался и коня пришпорил. Весь как есть золотой. Все на пути сметал. А огонь — за ним как пес мохнатый, дымом-хвостом помахивает
— Близко это было? — спросила Мария Канделария, не отрезая мальчику колбасы, и губы ее побелели, как лепестки исоте.
— Поначалу — далеко, а потом и тут, близко. Им, покойничкам, нет ни близка, ни далека Вот я к тебе и пришла, ты за него помолись, все ж, я думаю, не вконец его забыла.
Нож отрезал от колбасы жирный кус. Мария положила его на лист банана и дала мальчику, поджидавшему с монеткой в кулаке.
С тех пор как исчез Мачохон, лицо у его невесты было белое, как тонкая пыль на дороге, которую облаками поднимает ветер.
Она смотрела только глазами Мачохона — зачем же смотреть теперь, когда его глаз нет? По воскресеньям она бродила одна по краю дороги, зажмурившись, но, заслышав вдалеке стук копыт, подымала веки. А вдруг это Мачохон? Вдруг люди правду говорят, что он отправился посмотреть свет, проскакать по всем дорогам?
— Благослови тебя господь, что мне это сказала, — ответила она женщине, получив монету от мальчика, который удалился со своей покупкой, поднимая пыль, в сопровождении собачки и вошел в свой дом, а другой голос произнес:
— Ave Maria! Свининки не продашь?
Женщина исчезла с дороги, и нигде не было видно ни сбитых волос, ни засаленного платья, ни белых, как сало, зубов. Широкой ложкой Мария набрала полфунта зубов женщины-призрака, полфунта зубов в белом сале и немного шкварок. Она положила на плетеные весы самодельную гирю и сало на банановых листьях и, выбирая шкварки, рассказала покупательнице, своей знакомой, что Мачохон является там, где выжигают лес под маис, на коне и весь золотой — от шляпы до конских копыт. Говорят, одно загляденье, прямо апостол Иаков.
Покупательница лизнула шкварку, сжевала ее и, зная, что влюбленным и сумасшедшим перечить нельзя, кивнула, не размыкая губ.
Спускался вечер, на склонах гор пылало пламя. Небо оставалось синим, и отсюда было видно, что там, где выжигают лес, горит светлый, как солнце, огонь. На галерейке, над прилавком со свининой, Мария Канделария закрыла глаза. Как и каждый вечер, дорога исчезала во тьме, но не совсем. Белые дороги, скелет умирающих под ногами дорог. Они видны, ничто не берет их. Мясо их истлело, по ним движутся паломники, путники, стада, повозки, торговцы, всадники, мулы, но никто не погребет их, они еще нужны, чтобы по ним могли проходить неприкаянные души, бродящие по миру, добрые короли, короли карточные, святые, к которым мы взываем, пленники, стража и злые духи…
Мария Канделария закрыла глаза, и ей примерещилось, что с горы, где жгут деревья, спускается Мачохон на коне без поводьев. В переметной суме у него — сыр и водка, а шляпа такая, что возьмешь ее на колени, и восемь дней все тело пахнет.
V
Парни прорубали в горном лесу просеки такой ширины, чтобы можно было три раза распростереть руки. Просеки эти, как известно, задерживают пожар; гигантскими ремнями протянулись они с холма на холм, с поля на поле; по одну их сторону стояли деревья, обреченные огню, по другую — те, которым предназначалась роль свидетелей.
Сеньору Томасу Мачохону не сиделось дома. Его тянуло туда, где выжигали леса под маис. Земли он без лишних слов уступил торговцам, когда узнал, что сын является на выжигаемых участках, верхом, весь золотой, как луна: и шляпа, и плащ, и рубаха, и сапоги, и стремя. Шпоры его сверкают, как звезды, а глаза — как солнце.
Облысевший, оборванный, сморщенный, с сигарой во рту или в руке, сеньор Томас шнырял, как двуутробка, вынюхивая, когда и где будут выжигать деревья, и приходил туда с теми, кто должен был следить за пламенем и тушить его ветками, если искры слишком далеко летели по воздуху и могли подпалить весь лес.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71