Первый, если считать изнутри, снизу, — это глаза филинов. Тысячи круглых, холодных, в упор глядящих глаз. Второй круг — это лица бестелесных колдунов. Тысячи лиц, прилепленных к воздуху, как луна к небу, без тела, без опоры, на весу. Третий круг, самый злой и самый дальний, — как бы кипящий кустарник, заросли исоте, ощерившиеся ножами, кровавыми в свете огня. Первый круг в упор глядит на полковника, пригвождая его к месту, как пригвождают к пропахшей сукровицей доске шкуру оленя. Второй круг — колдуны: лица без тел глядят в щелки шатров из шкуры девственной лани и видят нелепое чучело с потрохами, словесами, золотыми зубами и оружием. У них самих тела — светляки, поэтому они зимой кишат повсюду, сверкают, мерцают и гаснут. Они отсчитали Годою один — два — три — четыре года, пять лет, шесть лет, а седьмой вспыхнет пламенем золотого филина, которое выметнут тысячи филиновых глаз. Огонь этот — холодный, он все заморозит и сожжет холодом. Сперва люди Годоя почувствуют, что у них чешутся уши. Они потрогают мочки, они их почешут. Не зная, как справиться с зудом, они запустят правую руку, в левое ухо, левую в правое и так застынут, скрестив руки, скребясь, ковыряя в ушах, чуть не отрывая их, пока те не замерзнут вконец и не отломятся, как стекло. Солдаты увидят, что у каждого хлещет с обеих сторон кровь, но это их не обеспокоит — они будут обламывать веки, и голые, открытые глаза испепелит холодный огонь золотого филина. Обломав, словно пуп с волосами, остекленевшие веки, они примутся за губы, и обнажатся зерна маиса на красных початках. Только полковник, пригвожденный к доске пристальным взглядом филинов, останется как был, с ушами, веками и губами. Пепел сигары и тот у него не упадет. Руки тьмы, потрясая ножами, вынудят его застрелиться. Пуля пробьет ему висок, полковник упадет на землю, другие темные руки поднимут его, посадят на коня и уменьшат понемногу и коня, и всадника до сахарной фигурки. А заросли, тесно сплотившись, будут потрясать ножами пожара, зажав их у рукоятки.
Лейтенант Мусус выехал на открытое место. Паленым пахло так сильно, что он остановился. Один из его людей крикнул:
— Эй, кто там ку-у-рит?
Подальше и поближе раздались хлопки — солдаты хлопали по одежде руками и шляпами, стараясь погасить искры. В вихре приторного воздуха гудели голоса: «Это не я…», «Не у меня…», «Не мы…», «Где-то впереди горит…», «У меня сигара была, да погасла…», «Разве тут сигарой подожжешь, мокро все…», «Вода бы огонь потушила…», «Может, из воздуха воды надоим…», «А я… мне бы спешиться по нужде…», «Искры не летают, а вонь идет…»
— От тебя от самого вонь пойдет! — крикнул кто-то слыша, что конь остановился, а всадник оправляется на земле.
Однако запах не лгал, в воздухе мелькнуло пламя. Где-то выжигали лес.
Всадники глухо переговаривались: «Знать бы, что там, внизу… Не дай бог, начальник прилег поспать, сигару за ухо заткнул, и загорелось… Нет, у них вроде бы дождь идет… Не дай бог, пожар под дождем… Вода разогреется, все спалит… Нет… Это ветер… Это листья… Ветер… Листья… Листья… Ветер…»
Сомнения кончились сразу. Люди взглянули друг на друга. Все были тут, вместе, потные, перепуганные, словно их била лихорадка. Сверкнул, как стекло, свет. Сверкнули глаза у людей и у коней. Всадники кинулись вспять. Они неслись вверх так легко, будто катились вниз по склону, они летели мусором среди жара. Кусты ощерились багровыми лезвиями. Валил дым. Лилось пламя. Люди знали одно — надо спастись. Быть может, Мусус успел скомандовать: «Бе-ги-и!»
Бенито Рамос остался в зарослях. Пламя его не пугало. Не зря он столковался с чертом. Коня он отпустил, сорвав с него узду. Летучие мыши шлепались наземь, лишившись чувств от удушья. Олеки бежали, словно ими выстрелили из сербатаны. Черные осы, от которых пахло горячей водкой, вылетали из муравейников-ульев пятнами темного навоза лежавших на земле.
Неподалеку, на холме, чьи-то тени смаковали огонь, поднимавшийся из кратера. Языки пламени, словно руки, хватались за стену воздуха, и кровь текла из них, будто на алтаре маисового поля приносили в жертву кур. Чьи-то тени в больших шляпах и в черных грубых рубахах курили сигары, острые, как кустарник, опираясь задом не о землю, а о пятки подогнутых ног. То были Калистро, Гауденсио, Руперто, Андрее и Росо Текун. Они курили и беседовали тихо, медленно, мерно.
— Гауденсио, — говорил Калистро, — видел Оленя Семи Полей. Тот позвал его из-под земли и попросил себя откопать. Он откопал, а Олень и сказал ему, как человек, как вот мы говорим, словами: «Гауденсио…» — и туп-туп-туп — левой задней ногой покрутил, будто землю копает.
— Так ли он говорил, не так ли, — продолжал Гауденсио, — а уж что было, то было. Откопал я его, где похоронил, и сел он на камень, как на стул. Сел он — и на сиденье и на спинке распустились цветы, кофейные с белым, и гусеницы выползли, одни с зелеными рожками и глазками, другие с красными, третьи с черными. Они глазами блестели, а не двигались, так что под оленем, на сиденье и на спинке, был как будто мохнатый плюш. Сел он, ногу закинул, что твой алькальд, и улыбается. Улыбается, луна ему в рот светит, зубы у него белые, а не блестят. Ну, улыбается он, мигает, словно ему золотая мошка на левый глаз села, и говорит: «Знай, Гауденсио, что настал седьмой год и должен я опять воскреснуть, потому что у меня, как у кошки, семь жизней. Я один из светляков-колдунов, которые были с Иломом, когда отряд на него напал. Тогда я ожил первый раз, потом еще пять раз, а сейчас, на седьмой, ты меня убил, потому что у тебя хватило терпения подстерегать меня в тростнике и меткости, чтоб в меня попасть. Мне не жаль, что ты меня убил, я воскрес, чтобы пережить того, для кого тоже настал седьмой год…»
— Это значит… — воскликнули вместе Калистро, Андрее, Уперто и Росо, или Росендо, как звали его женщины. Мужчины звали его Росо, а женщины Росендо.
— Да, — осторожно подтвердил Гауденсио и прибавил, глядя, как огонь ползет по Трясине: — Замолчал Олень, почесал левое ухо, дал мне левую ногу и поскакал вниз. А скоро и огонь завиднелся.
— А ты его слева схватил, чтобы к себе перетянуть…
— Потише, братья, и глядите в оба. Тут скоро проедут, они там у матери спрашивали, умер лекарь или нет, — сухо и тихо сказал Росо Текун.
В ответ посыпались ружейные пули. Пять огнив чиркнули о кремень — чик-чик-чик-чик-чик — и замолкли, глядя на тех, кто упал среди смертельных лезвий исоте и ладоней огня, истекающих кровью, будто на1 алтаре маисового поля приносили в жертву кур.
С коней попадали многие из тех, кто покидал Трясину, спасая шкуру, а люди Мусуса, мешаясь с ними, понеслись назад, не доехав до места, где сидели братья Текун. Раз уж умирать, почему не помочь отмщению, которое должно свершиться на багровых дорогах, перерезанных грубыми тенями сосен?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71
Лейтенант Мусус выехал на открытое место. Паленым пахло так сильно, что он остановился. Один из его людей крикнул:
— Эй, кто там ку-у-рит?
Подальше и поближе раздались хлопки — солдаты хлопали по одежде руками и шляпами, стараясь погасить искры. В вихре приторного воздуха гудели голоса: «Это не я…», «Не у меня…», «Не мы…», «Где-то впереди горит…», «У меня сигара была, да погасла…», «Разве тут сигарой подожжешь, мокро все…», «Вода бы огонь потушила…», «Может, из воздуха воды надоим…», «А я… мне бы спешиться по нужде…», «Искры не летают, а вонь идет…»
— От тебя от самого вонь пойдет! — крикнул кто-то слыша, что конь остановился, а всадник оправляется на земле.
Однако запах не лгал, в воздухе мелькнуло пламя. Где-то выжигали лес.
Всадники глухо переговаривались: «Знать бы, что там, внизу… Не дай бог, начальник прилег поспать, сигару за ухо заткнул, и загорелось… Нет, у них вроде бы дождь идет… Не дай бог, пожар под дождем… Вода разогреется, все спалит… Нет… Это ветер… Это листья… Ветер… Листья… Листья… Ветер…»
Сомнения кончились сразу. Люди взглянули друг на друга. Все были тут, вместе, потные, перепуганные, словно их била лихорадка. Сверкнул, как стекло, свет. Сверкнули глаза у людей и у коней. Всадники кинулись вспять. Они неслись вверх так легко, будто катились вниз по склону, они летели мусором среди жара. Кусты ощерились багровыми лезвиями. Валил дым. Лилось пламя. Люди знали одно — надо спастись. Быть может, Мусус успел скомандовать: «Бе-ги-и!»
Бенито Рамос остался в зарослях. Пламя его не пугало. Не зря он столковался с чертом. Коня он отпустил, сорвав с него узду. Летучие мыши шлепались наземь, лишившись чувств от удушья. Олеки бежали, словно ими выстрелили из сербатаны. Черные осы, от которых пахло горячей водкой, вылетали из муравейников-ульев пятнами темного навоза лежавших на земле.
Неподалеку, на холме, чьи-то тени смаковали огонь, поднимавшийся из кратера. Языки пламени, словно руки, хватались за стену воздуха, и кровь текла из них, будто на алтаре маисового поля приносили в жертву кур. Чьи-то тени в больших шляпах и в черных грубых рубахах курили сигары, острые, как кустарник, опираясь задом не о землю, а о пятки подогнутых ног. То были Калистро, Гауденсио, Руперто, Андрее и Росо Текун. Они курили и беседовали тихо, медленно, мерно.
— Гауденсио, — говорил Калистро, — видел Оленя Семи Полей. Тот позвал его из-под земли и попросил себя откопать. Он откопал, а Олень и сказал ему, как человек, как вот мы говорим, словами: «Гауденсио…» — и туп-туп-туп — левой задней ногой покрутил, будто землю копает.
— Так ли он говорил, не так ли, — продолжал Гауденсио, — а уж что было, то было. Откопал я его, где похоронил, и сел он на камень, как на стул. Сел он — и на сиденье и на спинке распустились цветы, кофейные с белым, и гусеницы выползли, одни с зелеными рожками и глазками, другие с красными, третьи с черными. Они глазами блестели, а не двигались, так что под оленем, на сиденье и на спинке, был как будто мохнатый плюш. Сел он, ногу закинул, что твой алькальд, и улыбается. Улыбается, луна ему в рот светит, зубы у него белые, а не блестят. Ну, улыбается он, мигает, словно ему золотая мошка на левый глаз села, и говорит: «Знай, Гауденсио, что настал седьмой год и должен я опять воскреснуть, потому что у меня, как у кошки, семь жизней. Я один из светляков-колдунов, которые были с Иломом, когда отряд на него напал. Тогда я ожил первый раз, потом еще пять раз, а сейчас, на седьмой, ты меня убил, потому что у тебя хватило терпения подстерегать меня в тростнике и меткости, чтоб в меня попасть. Мне не жаль, что ты меня убил, я воскрес, чтобы пережить того, для кого тоже настал седьмой год…»
— Это значит… — воскликнули вместе Калистро, Андрее, Уперто и Росо, или Росендо, как звали его женщины. Мужчины звали его Росо, а женщины Росендо.
— Да, — осторожно подтвердил Гауденсио и прибавил, глядя, как огонь ползет по Трясине: — Замолчал Олень, почесал левое ухо, дал мне левую ногу и поскакал вниз. А скоро и огонь завиднелся.
— А ты его слева схватил, чтобы к себе перетянуть…
— Потише, братья, и глядите в оба. Тут скоро проедут, они там у матери спрашивали, умер лекарь или нет, — сухо и тихо сказал Росо Текун.
В ответ посыпались ружейные пули. Пять огнив чиркнули о кремень — чик-чик-чик-чик-чик — и замолкли, глядя на тех, кто упал среди смертельных лезвий исоте и ладоней огня, истекающих кровью, будто на1 алтаре маисового поля приносили в жертву кур.
С коней попадали многие из тех, кто покидал Трясину, спасая шкуру, а люди Мусуса, мешаясь с ними, понеслись назад, не доехав до места, где сидели братья Текун. Раз уж умирать, почему не помочь отмщению, которое должно свершиться на багровых дорогах, перерезанных грубыми тенями сосен?
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71