ТВОРЧЕСТВО

ПОЗНАНИЕ

А  Б  В  Г  Д  Е  Ж  З  И  Й  К  Л  М  Н  О  П  Р  С  Т  У  Ф  Х  Ц  Ч  Ш  Щ  Э  Ю  Я  AZ

 


Ничо Акино вырос в горах и надивиться не мог на здешних узников. Ему казалось, что, живя в самом море, они из людей ушли, до рыб не дошли. Цвета они стали рыбьего — и кожа, и волосы, и ногти, глядели по-рыбьи — бессмысленно, двигались по-рыбьи — медленно, даже смеялись по-рыбьи. Человеческими остались лишь облик да дар слова, хотя некоторые только открывали и закрывали рот, как бы пуская пузыри.
В замке этом была тюрьма, и там, среди человекорыб, отбывали наказание Гойо Йик и Паскуаль Револорио — самогонщики, контрабандисты, лжесвидетели, воры и бунтари. Дали им по три года и семь месяцев, не считая дней, проведенных в сельской тюрьме. Кумовья покупали у хозяйки отеля «Кинг» пальмовое волокно. Целыми днями сидели они друг против друга на давно протершихся камнях и плели из волокна бесконечную ленту, сворачивали ее, ждали, пока она станет совсем хорошей, шили шляпы и продавали их дюжинами. Закончив тулью, Револорио упирался локтями в колени и, глядя на море, говорил о том, что хотел бы сделать шляпу величиной с небо. Гойо Йик, вращая готовую шляпу, предавался мыслям, они плавали в его мозгу, как в перевернутом рыбном садке, разные — от акул до мелких рыбешек. В голове нашей как в море: большая дума пожирает маленькие. Засядет в мозгу, и ничем ее не насытишь. У Гойо Йика акулой была жена с детьми, такая самая, как в то утро, когда она покинула дом на окраине Писигуилито. Сколько лет пробежало! С коробом он ходил, можно сказать, до тюрьмы, повсюду искал, всех спрашивал, всем поручал сообщить ему, если ее встретят, и ничего не узнал — ни слова, ни звука. Много лет ушло, и сердце его вслепую выкрикивало ее имя, как сам он еще слепцом кричал на дороге у дома: «Ма-рия Теку-у-ун!… Мария Теку-у-ун!…»
В тюрьме сидели человек сто двадцать, но человеческий облик они давно утратили, ибо не делали ничего, только ели да спали. Им вечно хотелось пить, воздух тут был соленый, прокаленный солнцем. Они жирели, становились какими-то мокро-рыхлыми, словно рыбы без чешуи. Те, кто сходил с ума, бросались в море с башен. Вода поглощала их, за ними головой вниз ныряли акулы, а в тюремный журнал заносили «убыл» и не ставили числа. Число ставили, когда мертвец объявлял голодовку перед посещением какой-нибудь шишки. В прочее время мертвецы исправно ели, что было на руку начальнику тюрьмы.
Особого назначения у тюрьмы не было. Их просто забыли и порой присылали к ним тех, кто не умещался в других тюрьмах. Дело случая… Иногда тут чистили дышащие на ладан пушки, и одних это отвлекало, а других сердило. Бессмысленная работа хуже безделья. Бронзу оттирали тряпками и салом, пока львы и орлы не начинали сверкать, как на старинных монетах.
На одной доске раскаленным гвоздем процарапали странную надпись: «Про женщин говорить воспрещается». Доска почти истлела, высохла от солнца и соли, осыпалась пеплом. Когда же написали эти слова? По слухам, кто-то воплотил свою волю в буквах очень давно, на пиратском корабле, который плавал по всему свету. В лучшие времена здесь, в замке, карали смертью за нарушение этой заповеди. Когда же солдаты сменились тюремщиками, не только говорить, но и думать о женщинах стало просто невыносимо, словно ворон тебе глаза выклевывал. Доска висела в одном из самых дальних уголков, где пахло мочой.
— Счастье твое, кум, что ты тут не жил, когда за эту надпись строго спрашивали.
— А что бы мне сделали? — любопытствовал Гойо Йик.
— Да ничего: камушек на шею, и в воду.
— Я вот что скажу, кум…
— Говори, кум, только не про женщин…
— Если кто мать вспоминал, ему ничего не бывало, это и у них разрешалось — мать превыше всего.
— Нет, кум, бывало, потому и матерь божью запрещалось поминать. Ловко это они, мудро… Про матушку свою поговоришь — и вконец ослабнешь. Опасно вспоминать о счастливых днях. Был ты солдат, стал младенец…
Навстречу им вышел тюремщик, похожий лицом на погнутый ключ. Он указал рукой на чистое небо и на душную бескрайнюю синеву океана.
— Небо ясное, может, другой остров увидим. Он большой. Игропа называется.
Кумовья и тюремщик взобрались на башню и увидели черную точку на морской глади. Это возвращался из замка на землю сеньор Ничо Акино. Лодочник и бывший письмоноша перебрасывались словечком-другим. Звали лодочника Хулиансито Кой, но сам он выговаривал «Хулиансико». Ходил он голым, в одной набедренной повязке. Знал он много и мало, читал еле-еле, лодкой правил на славу. Об этом и говорил ему Ничо Акино, а он скалил рыбьи зубы, греб и приговаривал: «Акулы тут, а там, на земле, — ящерицы. Мы для них — еда, так и норовят сожрать». Они взобрались по лесенке на пристань, где стояла малая таможня, и каждый направился к себе, сеньор Ничо — с пакетами, корзинами и пустыми ящиками, Хулиансито — с веслом на плече. Теперь им не было дела друг до друга.
— Эй, кум, вон остров Игропа… — сказал Револорио, подталкивая локтем Гойо Йика.
— И верно, кум! Как ты только увидел?…
Подслеповатый и усатый тюремщик сощурился, вглядываясь в даль, не увидел ничего, спустился вниз и поведал, что, если то была не Куба, они хорошо видели самый остров Игропу.
Гойо Йику (и куму, конечно!) оставалось досидеть пять месяцев, когда, плетя на заказ шляпу, он ясно услышал, как у ворот выкликают его имя. Привезли новую партию, узники сходили по трапу с паровой лодки под охраной солдат со знаменем и трубами, а начальник тюрьмы принимал их, вызывая каждого по списку.
— Гойо Йик, — пропел начальник тюрьмы.
Кум Двуутробец положил шляпу и пошел посмотреть, не родич ли какой прибыл. Как-никак, и фамилия, та же, и самое имя…
Гойо Йиком звался высокий черный паренек с живым лицом, ясным взором и важной повадкой.
Двуутробец спросил его:
— Ты Гойо Йик? А паренек ответил:
— Да. Вам что-нибудь нужно?
— Нет, я так. Услышал имя и фамилию, пошел поглядеть. Не устали с дороги? Вас как, пешком вели? И нас пешком. Ничего, тут отдохнете, будто покойнички на кладбище.
Как только Двуутробец увидел новенького, он понял, кто это. Глаза его налились слезами, горло сдавило, он качал и качал седой головой, стоя рядом с парнем. Горечь поднялась из самой утробы, но была в ней и сладкая капля надежды: сын скажет ему, где Мария Текун.
Он пошел рассказать все это куму Паскуалю и попросил его помолиться Двенадцати Эммануилам. Молитву эту мало кто знал, а укрепляет она и вразумляет на диво, только ты обратишься к первому Эммануилу, святому Харлампию.
Кум Паскуаль сказал Гойо Йику, что Гойо Йик Двуутробец — его отец. Еще там, у ворот, пареньку показалось, что среди чужого, враждебного мира он увидел что-то свое, но не мог понять, в чем тут дело. Теперь же, когда понял, он лег с ним рядом спать, и спал как следует, первую ночь спал хорошо под защитой родного отца. Он сам не заметил, как перестал бояться, и мирно смежил веки.
1 2 3 4 5 6 7 8 9 10 11 12 13 14 15 16 17 18 19 20 21 22 23 24 25 26 27 28 29 30 31 32 33 34 35 36 37 38 39 40 41 42 43 44 45 46 47 48 49 50 51 52 53 54 55 56 57 58 59 60 61 62 63 64 65 66 67 68 69 70 71